Говоришь, все у твоей сиськи топчутся? И на мою охотники найдутся… Вытолкали меня взашей на улицу, сосунок, пока толкали, рядышком терся, но на него не сержусь, а умиляюсь, шепнула на ухо — к вечеру заскочу, он меня крестным знамением, вот так, осененная, и помчалась…
— Колюнь, в этом все бабы и есть! По-моему, так обе — дуры! Что Пресвятая Дева, что Солониха.
Сделала паузу и снова.
— А грудь у Солонихи, Коля, до сих пор отменная, как настоявшееся тесто.
Ангелина Васильевна сквозь ресницы искоса глянула на внука; почувствовала, как задрожал Коля; дрожь передалась и ей, заскоблило между ног, потянуло в животе. Томительно….
Коля отшатнулся, но тут же снова прижался к бабке и еле слышно, так, для проформы, пробормотал.
— А почему ее Солонихой зовут?
— Это, Колюнь, смешная история. Хочешь послушать?
— Хочу, — взгляд внука затянулся дымкой.
Ангелина Васильевна смелее зажала между ног его голову. — Солониха, потому как солененькое любит. Погоди, дай припомнить… Первого ее мужа не знала — он к тому времени помер. Поговаривали, от рака языка. К нам она переехала уже со вторым мужем: красавец, певун, да и выпить не дурак. Не знаю, что там такое приключилось, только к весне и он захворал раком языка. А у Солонихи огород начался. Не к месту болезнь мужа; каждый вечер разорялась: вот Бог мужика послал! Огород на руках, а этот не сегодня завтра окочурится! Хоть бы до осени дотянул! Как раз под осень, только убрались, и слег, а в сентябре похоронили. Недолго мучился… Что ты думаешь, дальше случилось? Жил у нас Василий Егорыч — пьянь подзаборная, ну просто кочерыжка гнилая, спал на прелых листьях вот тут во дворе, соберет их в кучу и свалится, а то подогреет сначала огоньком, хмурый ершистый неспокойный человек, к нам захаживал — отца твоего подковырнуть, а больше выпить поутру. Жил свободно, так же и пил — ни от кого не таясь. Его-то и женила на себе Солониха. Все ахнули — сбрендила баба! И что ж ты думаешь? По весне Егорыч начал строить вокруг огорода забор. Пить бросил, а если и выпивал то урывками, с оглядкой, закусывая луком, чтоб жена не орала. Ухоженный огород стал давать большие урожаи — все, как на дрожжах пухло. Солониха в люди вышла. Года через два Егорыч второй забор вокруг прежнего вздумал ставить, высокий, выше человеческого роста: нечего посторонним на огород глазеть! Не любят растения, чтоб на них за зря пялились! И правда — было что скрывать — урожай множился, колдовала Солониха или нет — про то не слыхала. Но только успел Егорыч ползабора поставить — заболел, сначала думали — простуда, но через неделю установили — рак языка. Солониха орала, как резаная: Что за мужик пошел? Забор-то, забор-то! За что мне это? Ни разговаривать, ни хоронить не хочу! Ох, и мужики!!! Крепко ругалась. Умирал Егорыч долго и тяжело, будто незавершенная работа назад тянула. Умер таки. Четвертого мужа Солониха подобрала на вокзале, поселила у себя, отскоблила, откормила, заставила забор кончать. Достроил. Подвел бетонные желоба для стока воды. Но злая судьба и по его душу пришла: настигла его та же самая болезнь года через три, когда урожай на огороде удесятерился, казалось, живи и живи… Но Солониха, правду надо сказать, держалась молодцом! На последних поминках по-доброму вспоминала всех четырех мужей: в корень смотрели, в корень и росли! Вот так, Колюнь.
— А почему Солонихой прозвали?
— На солененькое падка, я ж говорила, — Ангелина Васильевна все еще удерживала его голову между колен.
— Тогда рассказ при чем?
— Так, к слову пришелся…
— Бабуль, все-таки хорошо быть женщиной. Яду много! Хочу ею стать! — твердо сказал Коля.
Ангелина Васильевна улыбнулась его наивности.
— Тебе до бабы, Колька, как до неба. И до мужика не дотянуть, разве что наловчишься бетонные желоба резиновыми патрубками обложить — Солонихе в самый раз потрафишь…
— Кто же я? — обиделся Коля.
— Послед, как есть послед, права Лизавета, — жестко без обиняков заявила Ангелина Васильевна, — ну-ка, помоги переползти.
Была ли это месть за внезапно пропавший кураж и вдохновение, или неспроста она бросила эти словечки внуку?
Коля, пряча обиду в губах и сдержав слезы, помог бабке сесть в каталку. Та примерилась отъехать.
— Не хотела бы оказаться на твоем месте. Ну, я-то, слава Богу, на своем!
К обеду приполз пьяный Паша. Повалился на стул в прихожей и все норовил встать, но засыпал или проваливался в небытие. Просыпаясь, карабкался из горячечного бреда, который проступал страшными признаниями; промчалась мимо Лиза и только хмыкнула. Очухался ночью.
V
Паша пришел по указанному адресу когда совсем стемнело и подморозило лужи. Зойки не было.
— Не вернулась еще, в монастыре… — прикрыв дверь, хмуро пояснил коротышка, — придет, не ночевать же там… Леонид, — протянул руку, — проходи.
Паша вдруг испугался ловушки и осторожно вытянул голову в комнату: на диване лежала большая черная собака. Собака запрядала ушами, но не подвинулась. Cо стула вспорхнул модно одетый, молодой парень.
— Дианку не бойся, не кусается. Я — Максим.
Чего собаку бояться, ты-то пострашнее! — подумал Паша.
Неловко поздоровались и уселись за стол. Паша, не зная, зачем он здесь, нервничал: грубая, словно бы незаконченная физиономия Леонида, скользкое, лисье лицо Максима, острые злые глаза собаки (та не сводила их с Паши), полумрак — лампа газетой обернута, голо, пусто, хоть бы чаю предложили, нет, сидят, изучают его. Молчат.
Максим, наконец, потянулся.
— Пить будешь?
— Холодно, буду, — ответил Паша.
— Сделаем, — Максим вышел. Коротышка не пошевелился даже, продолжая разглядывать Пашу. Паша посмотрел на дверь: смыться, пока не поздно; стремно здесь! А Зойка? Нет, нельзя, надо ее хотя бы дождаться. Да чего я так?..
— Когда смерть полюбил? — брякнул Леонид.
Паша растерялся… — Когда? — и не соврал, — С первого разу!
…Отец, мать и Паша, жили тогда не в Москве, а на поселении, в Приуралье. По привычке жили, срок у отца давно закончился, и можно было уезжать, но почему-то медлили. Ютились втроем в четырнадцатиметровой комнате, с печкой во всю стену. Кроме них в двухэтажном деревянном доме еще семь семей… одна другой хлеще… Паша припомнил Александра Афанасьевича, высокого статного деда с окладистой белой бородой до пояса, миролюбивого и улыбчивого… до первой рюмки. А выпивал — с ума сходил, хватался за шашку (от первой мировой еще, трофейная) и гонял по всему дому свою жену, глубокую старуху. — Кончу, сука! И детей твоих блядских заодно! Жена — увел ее в молодости из цыганского табора — проворно носилась по лестнице… и, изловчившись, била мужа табуретом по голове. Александр Афанасьевич падал и мгновенно засыпал. Проспавшись, выползал на четвереньках во двор и просил прощения у жены, детей, прохожих, у всего белого света… Бабы шептались:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— Колюнь, в этом все бабы и есть! По-моему, так обе — дуры! Что Пресвятая Дева, что Солониха.
Сделала паузу и снова.
— А грудь у Солонихи, Коля, до сих пор отменная, как настоявшееся тесто.
Ангелина Васильевна сквозь ресницы искоса глянула на внука; почувствовала, как задрожал Коля; дрожь передалась и ей, заскоблило между ног, потянуло в животе. Томительно….
Коля отшатнулся, но тут же снова прижался к бабке и еле слышно, так, для проформы, пробормотал.
— А почему ее Солонихой зовут?
— Это, Колюнь, смешная история. Хочешь послушать?
— Хочу, — взгляд внука затянулся дымкой.
Ангелина Васильевна смелее зажала между ног его голову. — Солониха, потому как солененькое любит. Погоди, дай припомнить… Первого ее мужа не знала — он к тому времени помер. Поговаривали, от рака языка. К нам она переехала уже со вторым мужем: красавец, певун, да и выпить не дурак. Не знаю, что там такое приключилось, только к весне и он захворал раком языка. А у Солонихи огород начался. Не к месту болезнь мужа; каждый вечер разорялась: вот Бог мужика послал! Огород на руках, а этот не сегодня завтра окочурится! Хоть бы до осени дотянул! Как раз под осень, только убрались, и слег, а в сентябре похоронили. Недолго мучился… Что ты думаешь, дальше случилось? Жил у нас Василий Егорыч — пьянь подзаборная, ну просто кочерыжка гнилая, спал на прелых листьях вот тут во дворе, соберет их в кучу и свалится, а то подогреет сначала огоньком, хмурый ершистый неспокойный человек, к нам захаживал — отца твоего подковырнуть, а больше выпить поутру. Жил свободно, так же и пил — ни от кого не таясь. Его-то и женила на себе Солониха. Все ахнули — сбрендила баба! И что ж ты думаешь? По весне Егорыч начал строить вокруг огорода забор. Пить бросил, а если и выпивал то урывками, с оглядкой, закусывая луком, чтоб жена не орала. Ухоженный огород стал давать большие урожаи — все, как на дрожжах пухло. Солониха в люди вышла. Года через два Егорыч второй забор вокруг прежнего вздумал ставить, высокий, выше человеческого роста: нечего посторонним на огород глазеть! Не любят растения, чтоб на них за зря пялились! И правда — было что скрывать — урожай множился, колдовала Солониха или нет — про то не слыхала. Но только успел Егорыч ползабора поставить — заболел, сначала думали — простуда, но через неделю установили — рак языка. Солониха орала, как резаная: Что за мужик пошел? Забор-то, забор-то! За что мне это? Ни разговаривать, ни хоронить не хочу! Ох, и мужики!!! Крепко ругалась. Умирал Егорыч долго и тяжело, будто незавершенная работа назад тянула. Умер таки. Четвертого мужа Солониха подобрала на вокзале, поселила у себя, отскоблила, откормила, заставила забор кончать. Достроил. Подвел бетонные желоба для стока воды. Но злая судьба и по его душу пришла: настигла его та же самая болезнь года через три, когда урожай на огороде удесятерился, казалось, живи и живи… Но Солониха, правду надо сказать, держалась молодцом! На последних поминках по-доброму вспоминала всех четырех мужей: в корень смотрели, в корень и росли! Вот так, Колюнь.
— А почему Солонихой прозвали?
— На солененькое падка, я ж говорила, — Ангелина Васильевна все еще удерживала его голову между колен.
— Тогда рассказ при чем?
— Так, к слову пришелся…
— Бабуль, все-таки хорошо быть женщиной. Яду много! Хочу ею стать! — твердо сказал Коля.
Ангелина Васильевна улыбнулась его наивности.
— Тебе до бабы, Колька, как до неба. И до мужика не дотянуть, разве что наловчишься бетонные желоба резиновыми патрубками обложить — Солонихе в самый раз потрафишь…
— Кто же я? — обиделся Коля.
— Послед, как есть послед, права Лизавета, — жестко без обиняков заявила Ангелина Васильевна, — ну-ка, помоги переползти.
Была ли это месть за внезапно пропавший кураж и вдохновение, или неспроста она бросила эти словечки внуку?
Коля, пряча обиду в губах и сдержав слезы, помог бабке сесть в каталку. Та примерилась отъехать.
— Не хотела бы оказаться на твоем месте. Ну, я-то, слава Богу, на своем!
К обеду приполз пьяный Паша. Повалился на стул в прихожей и все норовил встать, но засыпал или проваливался в небытие. Просыпаясь, карабкался из горячечного бреда, который проступал страшными признаниями; промчалась мимо Лиза и только хмыкнула. Очухался ночью.
V
Паша пришел по указанному адресу когда совсем стемнело и подморозило лужи. Зойки не было.
— Не вернулась еще, в монастыре… — прикрыв дверь, хмуро пояснил коротышка, — придет, не ночевать же там… Леонид, — протянул руку, — проходи.
Паша вдруг испугался ловушки и осторожно вытянул голову в комнату: на диване лежала большая черная собака. Собака запрядала ушами, но не подвинулась. Cо стула вспорхнул модно одетый, молодой парень.
— Дианку не бойся, не кусается. Я — Максим.
Чего собаку бояться, ты-то пострашнее! — подумал Паша.
Неловко поздоровались и уселись за стол. Паша, не зная, зачем он здесь, нервничал: грубая, словно бы незаконченная физиономия Леонида, скользкое, лисье лицо Максима, острые злые глаза собаки (та не сводила их с Паши), полумрак — лампа газетой обернута, голо, пусто, хоть бы чаю предложили, нет, сидят, изучают его. Молчат.
Максим, наконец, потянулся.
— Пить будешь?
— Холодно, буду, — ответил Паша.
— Сделаем, — Максим вышел. Коротышка не пошевелился даже, продолжая разглядывать Пашу. Паша посмотрел на дверь: смыться, пока не поздно; стремно здесь! А Зойка? Нет, нельзя, надо ее хотя бы дождаться. Да чего я так?..
— Когда смерть полюбил? — брякнул Леонид.
Паша растерялся… — Когда? — и не соврал, — С первого разу!
…Отец, мать и Паша, жили тогда не в Москве, а на поселении, в Приуралье. По привычке жили, срок у отца давно закончился, и можно было уезжать, но почему-то медлили. Ютились втроем в четырнадцатиметровой комнате, с печкой во всю стену. Кроме них в двухэтажном деревянном доме еще семь семей… одна другой хлеще… Паша припомнил Александра Афанасьевича, высокого статного деда с окладистой белой бородой до пояса, миролюбивого и улыбчивого… до первой рюмки. А выпивал — с ума сходил, хватался за шашку (от первой мировой еще, трофейная) и гонял по всему дому свою жену, глубокую старуху. — Кончу, сука! И детей твоих блядских заодно! Жена — увел ее в молодости из цыганского табора — проворно носилась по лестнице… и, изловчившись, била мужа табуретом по голове. Александр Афанасьевич падал и мгновенно засыпал. Проспавшись, выползал на четвереньках во двор и просил прощения у жены, детей, прохожих, у всего белого света… Бабы шептались:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40