Все свое существо я вложил в этот сгущенный вопль, и он, казалось, став моим двойником, принялся жить от меня отдельно.
Его пульс определялся перебоем моего дыхания. Он бился о стены, бил меня самого – сгусток звука тяжелым шаром метался в воздухе, грозя разнести в ничто любое препятствие. Я обхватил голову руками, чтобы укрыться от его ударов.
Но тогда я начал тонуть, и крик мой, захлебнувшись, вдруг стал на излете внятным. Внезапно сделалось ясным, что именно я кричу, – «Катя».
От неожиданности я примолк. Снаружи притаились.
– Позовите Катю, – сказал я им.
Молчок. Заведующая что-то негромко приказала санитарам, и удары в дверь возобновились.
– Уйдите все и позовите Катю, – снова стал я терять терпение.
Они не реагировали. Тогда я нырнул и достал со дна бритвенный станок. Резать вены им оказалось неудобно – я наполосовал много царапин, но до тока крови так и не добрался. Наконец, сообразив выломать пластмассовую планочку, я тем самым освободил всю ширину лезвия.
Теперь дело заспорилось. Тугие маки, клубясь, распустились из моего плеча. Мне стало покойно, я лежал с закрытыми глазами и снова видел, как девочка входит в ясную лунную ночь, опрокинувшуюся в штилевое зеркало моря, и осторожно плывет в прозрачной высокой темноте где-то рядом со мною, в страшно волнующей своим прикосновением близи, которая становится тем тоньше, чем далее я, освобождаясь от себя, растворяюсь в водном покое.
Удары внезапно стихли. Я едва это заметил, так как, постепенно превращаясь в облако цвета, окутывался нежной глухотой, тишиной, которая понемногу стала убаюкивать меня, плавно качая и унося прочь от посторонних покою болезненных ощущений.
– Это я, – позвала Катя.
С трудом ощущая себя, повернулся на живот и стал в бурых сумерках искать дверную ручку. Уже утратив ориентацию, едва обнаружил дверь, пядь за пядью ощупав все стены. Замок наконец поддался вращению. Я повис на ручке…
Высокий столб теплой воды ринулся в комнату. Он выплеснул меня без остатка, протянул исходящей силой напора по полу и ударил с размаху в окно.
Видимо, от удара я потерял остатки сознания, потому что, когда очнулся, никого в комнате, кроме меня и Кати, не было. Мы лежали, обнявшись, в мелкой воде, будто на отмели, до которой долго добирались вплавь. Вода была розовой от заката. От его цвета немело все тело, особенно левая рука. Катя беззвучно плакала. Ее веки немного припухли, а глаза от слез, казалось, увеличились и влажно блестели спокойным синим светом.
– Ты чего плачешь?
Она отстранилась, взяла мою руку и, осторожно вынув из воды, припала к ней, целуя порезы. Мое исчезновение остановилось.
Я стал снова способен удерживать себя во внешнем, и вид комнаты, полоненной наводнением и скопищем дикого беспорядка, постепенно прояснился в моем набирающем силу резкости зренье.
В нем мы – сначала беспомощно и ожесточенно, как брошенные штормом на мелководье большие рыбы, барахтаясь и извиваясь, вместе пытались освободить от одежды Катино тело – пояс халатика, бретельки, подвязки: все это еще больше запутала спешка – и далее, успокоившись, вытянувшись вдоль друг друга, стали медленно выплывать на глубину, уносимые лаской вслед за протяжными, стирающими различие прикосновениями.
Как ни удивительно, история эта, с наводнением и суицидальной истерикой, сошла с меня как вода с гуся: пару недель я проторчал в изоляторе под капельницей с глюкозой – и только.
Меня навещал Стефанов, заходила Катя, и даже однажды заявился Кортез со всей своей кодлой. Интересовался самочувствием и корыстно желал скорейшего восстановления. Последнее, оказалось, его особенно беспокоит потому, что у Наташи в бюро, как назло, именно сейчас полный обвал с переводами: «бумажьный рашн драбадан», как неловко выразился Кортез (где он только этих выражений поднабрался?). В ответ я обещал ему сосредоточиться на выздоровлении и поблагодарил за «участие в моей столь благополучной участи».
Кортез, конечно, не мог лично оценить моего подтрунивания, но находившийся тут же, как на подхвате, горбун мне этого не спустил. Ухмыльнулся странной смесью злорадства и улыбки (все-таки вызванной шуткой) и, подскочив ко мне, то ли мстительно ущипнул, то ли поощрительно потрепал за щеку. Я не сдержался и двинул его так, что, отлетая, он опрокинул капельницу. Игла, увлекаемая трубкой, повернулась под кожей, и я, озверев от боли, рванулся его добивать. Меня словили, и Кортез сам пожурил урода – погрозил пальцем и даже сказал, что велит его отшлепать, если он не прекратит своих ко мне безобразий. Горбун, поднимаясь с пола, раза два ожесточенно зыркнул на меня исподлобья, но, дослушав Кортеза, выбросил вверх руку, щелкнул каблуками и что-то зычно прохаркал в согласие.
Когда же вся кодла, замыкаемая сестрой-хозяйкой, потянулась к выходу, я заметил, что Катя, обернувшись, взглянула на меня с удовольствием.
Глава 18
АРХИТЕКТУРА
Каким, однако, тяжким бывает полдневный сон!
Похожий на обморок действительности, напрочь неспособный к воздействиям воли, он мучительно длится под стеклянной броней видения. Его хищное зренье бесчинно царствует в смутных границах непросыпа, и никак его ни приструнить, ни привадить… Такой сон похож на лист, чьи мучительные слова внезапно покрылись твердым, как хрусталь, невидимым льдом, и теперь писавшая их рука более не способна вмешаться в их дальнейшее происхождение: перо отстранено – не процарапать, и слова теперь пишутся сами собой, будто с той стороны прозрачности кто-то рукою водит чужой какой-то почерк, в котором ты силишься узнать свой собственный и… узнаешь.
Страшнее может быть только то, что рука эта пишет.
И вот, пока я прохлаждался под капельницей, накуролесив сверх всякой меры, стали мне снится сны полуденные – чтоб медом, наверно, такая легкая участь мне не показалась. Измучили меня совсем, как я ни бодрился с утра пораньше. И спасу от них не предвиделось – всякий день смаривало, как по часам, в полдень. Сплошная морока с этими снами открылась: снится страсть всякая, а что – как всегда, не помню.
Однако под конец, под выписку самую, все же приснилось мне кое-что с толком. Приснилось существенное, и потом я понял, что весь бред, что до того смутно ко мне в полдень пытался сквозь сон пробиться, как бы накапливал свой разбег – и наконец оформился смыслом.
Вот в какую он поместился загадку.
Странная штука – пропуск в нашем хозяйстве. Его не надо предъявлять, чтобы пройти, но нужно предъявить позже, по требованию – и если в нем не указано, что ты имеешь допуск в то место, где тебя застали, то тебя оттуда выкинут. Таким образом, в самом понятии нашей пропускной системы кроется свербящий искус:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Его пульс определялся перебоем моего дыхания. Он бился о стены, бил меня самого – сгусток звука тяжелым шаром метался в воздухе, грозя разнести в ничто любое препятствие. Я обхватил голову руками, чтобы укрыться от его ударов.
Но тогда я начал тонуть, и крик мой, захлебнувшись, вдруг стал на излете внятным. Внезапно сделалось ясным, что именно я кричу, – «Катя».
От неожиданности я примолк. Снаружи притаились.
– Позовите Катю, – сказал я им.
Молчок. Заведующая что-то негромко приказала санитарам, и удары в дверь возобновились.
– Уйдите все и позовите Катю, – снова стал я терять терпение.
Они не реагировали. Тогда я нырнул и достал со дна бритвенный станок. Резать вены им оказалось неудобно – я наполосовал много царапин, но до тока крови так и не добрался. Наконец, сообразив выломать пластмассовую планочку, я тем самым освободил всю ширину лезвия.
Теперь дело заспорилось. Тугие маки, клубясь, распустились из моего плеча. Мне стало покойно, я лежал с закрытыми глазами и снова видел, как девочка входит в ясную лунную ночь, опрокинувшуюся в штилевое зеркало моря, и осторожно плывет в прозрачной высокой темноте где-то рядом со мною, в страшно волнующей своим прикосновением близи, которая становится тем тоньше, чем далее я, освобождаясь от себя, растворяюсь в водном покое.
Удары внезапно стихли. Я едва это заметил, так как, постепенно превращаясь в облако цвета, окутывался нежной глухотой, тишиной, которая понемногу стала убаюкивать меня, плавно качая и унося прочь от посторонних покою болезненных ощущений.
– Это я, – позвала Катя.
С трудом ощущая себя, повернулся на живот и стал в бурых сумерках искать дверную ручку. Уже утратив ориентацию, едва обнаружил дверь, пядь за пядью ощупав все стены. Замок наконец поддался вращению. Я повис на ручке…
Высокий столб теплой воды ринулся в комнату. Он выплеснул меня без остатка, протянул исходящей силой напора по полу и ударил с размаху в окно.
Видимо, от удара я потерял остатки сознания, потому что, когда очнулся, никого в комнате, кроме меня и Кати, не было. Мы лежали, обнявшись, в мелкой воде, будто на отмели, до которой долго добирались вплавь. Вода была розовой от заката. От его цвета немело все тело, особенно левая рука. Катя беззвучно плакала. Ее веки немного припухли, а глаза от слез, казалось, увеличились и влажно блестели спокойным синим светом.
– Ты чего плачешь?
Она отстранилась, взяла мою руку и, осторожно вынув из воды, припала к ней, целуя порезы. Мое исчезновение остановилось.
Я стал снова способен удерживать себя во внешнем, и вид комнаты, полоненной наводнением и скопищем дикого беспорядка, постепенно прояснился в моем набирающем силу резкости зренье.
В нем мы – сначала беспомощно и ожесточенно, как брошенные штормом на мелководье большие рыбы, барахтаясь и извиваясь, вместе пытались освободить от одежды Катино тело – пояс халатика, бретельки, подвязки: все это еще больше запутала спешка – и далее, успокоившись, вытянувшись вдоль друг друга, стали медленно выплывать на глубину, уносимые лаской вслед за протяжными, стирающими различие прикосновениями.
Как ни удивительно, история эта, с наводнением и суицидальной истерикой, сошла с меня как вода с гуся: пару недель я проторчал в изоляторе под капельницей с глюкозой – и только.
Меня навещал Стефанов, заходила Катя, и даже однажды заявился Кортез со всей своей кодлой. Интересовался самочувствием и корыстно желал скорейшего восстановления. Последнее, оказалось, его особенно беспокоит потому, что у Наташи в бюро, как назло, именно сейчас полный обвал с переводами: «бумажьный рашн драбадан», как неловко выразился Кортез (где он только этих выражений поднабрался?). В ответ я обещал ему сосредоточиться на выздоровлении и поблагодарил за «участие в моей столь благополучной участи».
Кортез, конечно, не мог лично оценить моего подтрунивания, но находившийся тут же, как на подхвате, горбун мне этого не спустил. Ухмыльнулся странной смесью злорадства и улыбки (все-таки вызванной шуткой) и, подскочив ко мне, то ли мстительно ущипнул, то ли поощрительно потрепал за щеку. Я не сдержался и двинул его так, что, отлетая, он опрокинул капельницу. Игла, увлекаемая трубкой, повернулась под кожей, и я, озверев от боли, рванулся его добивать. Меня словили, и Кортез сам пожурил урода – погрозил пальцем и даже сказал, что велит его отшлепать, если он не прекратит своих ко мне безобразий. Горбун, поднимаясь с пола, раза два ожесточенно зыркнул на меня исподлобья, но, дослушав Кортеза, выбросил вверх руку, щелкнул каблуками и что-то зычно прохаркал в согласие.
Когда же вся кодла, замыкаемая сестрой-хозяйкой, потянулась к выходу, я заметил, что Катя, обернувшись, взглянула на меня с удовольствием.
Глава 18
АРХИТЕКТУРА
Каким, однако, тяжким бывает полдневный сон!
Похожий на обморок действительности, напрочь неспособный к воздействиям воли, он мучительно длится под стеклянной броней видения. Его хищное зренье бесчинно царствует в смутных границах непросыпа, и никак его ни приструнить, ни привадить… Такой сон похож на лист, чьи мучительные слова внезапно покрылись твердым, как хрусталь, невидимым льдом, и теперь писавшая их рука более не способна вмешаться в их дальнейшее происхождение: перо отстранено – не процарапать, и слова теперь пишутся сами собой, будто с той стороны прозрачности кто-то рукою водит чужой какой-то почерк, в котором ты силишься узнать свой собственный и… узнаешь.
Страшнее может быть только то, что рука эта пишет.
И вот, пока я прохлаждался под капельницей, накуролесив сверх всякой меры, стали мне снится сны полуденные – чтоб медом, наверно, такая легкая участь мне не показалась. Измучили меня совсем, как я ни бодрился с утра пораньше. И спасу от них не предвиделось – всякий день смаривало, как по часам, в полдень. Сплошная морока с этими снами открылась: снится страсть всякая, а что – как всегда, не помню.
Однако под конец, под выписку самую, все же приснилось мне кое-что с толком. Приснилось существенное, и потом я понял, что весь бред, что до того смутно ко мне в полдень пытался сквозь сон пробиться, как бы накапливал свой разбег – и наконец оформился смыслом.
Вот в какую он поместился загадку.
Странная штука – пропуск в нашем хозяйстве. Его не надо предъявлять, чтобы пройти, но нужно предъявить позже, по требованию – и если в нем не указано, что ты имеешь допуск в то место, где тебя застали, то тебя оттуда выкинут. Таким образом, в самом понятии нашей пропускной системы кроется свербящий искус:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68