– А почему это, сеньор аббат? Почему? – вскрикнул Амаро вне себя.
Добрый старик спохватился; он допустил самое серьезное прегрешение для католического священника: позволил себе намекнуть на обстоятельство, которое стало ему известно в исповедальне. Выказав свое неодобрение греховному упорству коллеги, он нарушил тайну исповеди. Аббат Ферран снял шляпу и, низко поклонившись, сказал смиренно:
– Вы правы, ваше преподобие. Прошу извинить эти необдуманные слова. Добрый вечер, сеньор соборный настоятель.
– Добрый вечер, сеньор аббат.
Амаро, не заходя в дом, вернулся в город под дождем, который лил все сильнее и сильнее. Дома он написал еще одно длинное письмо, в котором описывал сцену с аббатом, обвиняя его в тяжелейших проступках и прежде всего в несоблюдении тайны исповеди. Но, как и первые два письма, оно осталось без ответа.
Тогда Амаро пришел к мысли, что такое упорство не может объясняться одним лишь раскаянием и страхом попасть в ад… «Тут замешан мужчина», – говорил он себе. Снедаемый черной ревностью, падре Амаро стал кружить по ночам вокруг дома в Рикосе, но ничего не увидел; каменное строение было погружено в сон и темноту. И все же один раз, уже поравнявшись с садовой оградой, он услышал на дороге, идущей из Пойяйса, мужской голос: кто-то с чувством напевал вальс «Два мира»; во мраке двигался огонек сигары. Испугавшись, падре Амаро юркнул в полуразрушенный сарай, темневший на другой стороне дороги. Голос смолк; Амаро, выглянув из сарая, увидел фигуру, укутанную в плед светлой расцветки; фигура остановилась и стала глядеть на окна дома в Рикосе. Охваченный вихрем ревности, Амаро хотел уже выскочить из своего убежища и наброситься на неизвестного, но тот спокойно пошел дальше, с сигарой в зубах, напевая:
Ты слышишь в горах колокольный звон –
В душе моей страх рождает он…
По голосу, по пледу, по походке падре Амаро узнал Жоана Эдуардо. Зато он убедился, что если какой-нибудь мужчина и разговаривал по ночам с Амелией или входил в усадьбу, то, несомненно, не конторщик. Но все же, боясь быть замеченным, Амаро перестал бродить по ночам вокруг рикосского дома.
Да, это был Жоан Эдуардо. Проходя мимо Рикосы, днем или ночью, он всегда останавливался на минуту и окидывал меланхоличным взглядом стены, в которых жила она. Несмотря на все разочарования, Амелия все еще была для него она, возлюбленная, самое дорогое существо на свете. Ни в Оурене, ни в Алкобасе, ни в гостиницах, по которым мотала его судьба, ни в Лиссабоне, куда его вынесло неведомой волной, как выносит на берег щепку от разбитого корабля, – нигде, никогда ее образ не покидал его сердца, не переставал мучить его тоской. В дни бедственного лиссабонского житья – самые горькие дни его жизни, – когда он служил секретарем в какой-то забытой Богом конторе, затерянный в этом огромном, словно Рим или Вавилон, городе, так беспощадно казнившем его черствым равнодушием куда-то торопящейся толпы, он особенно нежно лелеял свою любовь, которая дарила ему иллюзию сердечного тепла. Он чувствовал себя менее одиноким, ведь с ним всегда была Амелия; во время нескончаемых прогулок по набережной Содре он вел с ней долгие мысленные разговоры, упрекал ее за горе, которое пожирало его жизнь.
Привязанность к Амелии служила оправданием случившемуся, поднимала Жоана Эдуардо в собственных глазах. Он был «мучеником любви»; это его утешало, как в первые минуты отчаяния утешала мысль, что он стал жертвой религиозных преследований. Он уже не был серой, заурядной личностью, из тех, кого случай, леность, отсутствие друзей, злая судьба и заплатанный сюртук обрекают на жалкую зависимость; нет, он казался самому себе человеком больших чувств; трагическая катастрофа, отчасти любовная, а отчасти политическая, – словом, личная и социальная драма, – вынудила его после героической борьбы скитаться из конторы в контору, не расставаясь с парусиновым писарским портфелем. Волей судьбы он уподобился героям, описанным в стольких чувствительных романах… И потрепанное пальто, и обеды по четыре винтена, и дни, проведенные без курева, – все это он приписывал своей роковой любви и преследованию могущественной клики врагов; инстинкт самоуважения помогал ему видеть нечто значительное в этих банальных бедах… Встречая на улице тех, кого он называл счастливцами, – господ, разъезжающих в колясках, молодых щеголей, гуляющих под руку с красивыми женщинами, нарядных людей, спешащих в театр, – он чувствовал бы себя совсем несчастным, если бы не мысль, что он тоже обладает бесценным сокровищем, предметом духовной роскоши – таким он считал свою несчастную любовь. И когда по воле случая Жоан Эдуардо получил место в Бразилии и деньги на дорогу, он стал идеализировать даже свою заурядную эмигрантскую судьбу, твердя себе, что вынужден пересечь океан, ибо изгнан из родной страны тиранией священников и сановников за то, что любил женщину!
Мог ли он знать, укладывая свой костюм в обитый жестью баул, что через несколько недель снова окажется в полулиге от этих священников и этих сановников и будет с нежностью созерцать окно своей Амелии? Все это сделал чудак, сеньор из Пойяйса, который, кстати, вовсе не родился сеньором и не носил родового имени Пойяйсов, а был просто чудаковатым Богачом из Алкобасы: он купил родовое поместье у титулованных владельцев и, став собственником земли, унаследовал почетное звание сеньора, которым местные жители привыкли именовать помещиков из Пойяйса. Именно этот добрейший человек избавил Жоана Эдуардо от тягостей морской болезни и злоключений эмиграции, нечаянно встретив его в одной из контор, где молодой человек служил незадолго до отъезда. Сеньор из Пойяйса, старый клиент Нунеса, знал историю конторщика, был в курсе его героической публикации в «Голосе округа» и скандала на Соборной площади и уже давно воспылал горячим сочувствием к «богоборцу» Жоану Эдуардо.
Дело в том, что этот сеньор питал маниакальную ненависть к духовенству; читая, например, в газете корреспонденцию о каком-нибудь преступлении (даже если виновник был найден и уже осужден), он неизменно утверждал: «Если хорошенько покопаться в этом деле, то на дне непременно обнаружишь сутану». Ходили слухи, что причина столь глубокого отвращения к священникам коренилась в неприятностях, которые он перенес от первой своей жены, известной алкобасской святоши. Встретив Жоана Эдуардо в Лиссабоне и узнав о его близком отплытии, пойяйский сеньор загорелся новой идеей: привезти молодого человека обратно в Лейрию, поселить в Пойяйсе, сделать гувернером своих малолетних сыновей и тем нанести звонкую пощечину всему епархиальному духовенству. Он и впрямь считал Жоана Эдуардо безбожником, и это как нельзя лучше соответствовало его философическому плану воспитать своих малышей отчаянными атеистами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140