Вон дядю Родю переспорили, а он знай свое твердит. Уж он хвастаться не станет, всегда правду говорит. И городовому наперед взашей наподдаст, и нагайкой его пороть не посмеют. Вот он какой человек. И вовсе его не прогоняли с завода, он сам ушел, захотел - и ушел.
Как ни велико горе Шурки, приятно ему слышать возле себя насмешливый, твердый голос дяди Роди:
- Животом живешь... Ничего в Питере не видишь и, мы скажем, не понимаешь... Не политики в твой карман лапу запускают, а богатеи. А ты под их балалайку пляшешь.
- Эх, Родион... чудак человек! - кричит отец. - Вот и люблю тебя за то!
Должно быть, целоваться полезет. Ну, так и есть, обнимает дядю Родю.
Шурка отворачивается. Глаза бы не глядели, до чего обидно! Но против воли видится ему Питер и отец, весь в рванье, глиной обляпан, усталый, сгорбившийся. Он хочет сесть на конку, а кучер не останавливается, хлещет кнутом по лошадям, те бегут, бегут, поглядывая на вывески, чтобы не сбиться с пути. Отец бредет дальше, спотыкаясь от усталости. А Питеру конца нет, и все толкают отца, гонят прочь с дороги, боясь, как бы он не испачкал чьей-нибудь нарядной одежды. В кармане у отца всего-навсего грош медный с прозеленью, как Шуркин пятак, а надо еще платить за тухлые, несоленые щи и пригорелую, немасленую гречневую кашу... Почему-то Шурке вспоминается худой, голодный парень, которого вели по шоссейке и которого он считал разбойником.
- А ты, тятя, ел бы... пеклеванник... с изюмом, - громко говорит Шурка, вытирая мокрые щеки. - И сдачи дал бы... что взашей гонят!
Дядя Родя хохочет и треплет Шурку по стриженой белобрысой голове.
- Слышал? - обращается он к отцу. - Александр правду-матку режет!
И все за столом смеются. Даже бабушка Матрена, склонив трясучую голову, клохчет над своей тарелкой.
- Он у меня политик известный, - одобрительно отвечает отец и подает Шурке промасленный, обсыпанный толченым сахаром сдобник с блюда, только что водворенного матерью на стол, на смену жаркому.
Появляется знаменитый сладкий суп из сушеных яблок, груш и изюма давнишняя мечта Шурки. Но сейчас и суп этот кажется горьким. И черносливинки, попавшие на ложку, мало утешают. А тут еще дядя Родя начинает спрашивать, где Яшка, и мать, расстилая Шурке на колени полотенце, чтобы он сладким супом не облился, замечает порванные праздничные штаны, ругается, вот-вот затрещину даст. Приходится, на всякий случай, за спину дяди Роди прятаться. Мало радости - совсем на тихвинскую не похоже.
Несколько утешается он, когда гости начинают петь за столом песню. Запевает, как всегда, мать, довольная, что спор кончился, все обошлось хорошо, не осрамились и угощение удалось.
Что шумишь, качаясь,
Тонкая рябина?..
грустно и ласково спрашивает-выводит мать. И сама себе печально отвечает:
С ветром речь веду я
О своей невзгоде,
Что одна расту я
В этом огороде...
Она поет и покачивается за столом, как тонкая рябина. Преобразилось ее лицо, разрумянилось, помолодело, голубые глаза посветлели, как у дяди Роди, когда он говорил про хороших людей с Обуховского завода.
Смолкли разговоры. Гости перестали работать ложками и вилками.
Песня лучше всякой еды. Она щемит сердце непонятным восторгом и волнением и сладко-сладко щиплет в горле. Отец, раздвинув локти по столу, сжал ладонями виски. Сестрица Аннушка и тетя Настя пригорюнились, держа на вилках недоеденные сдобники. Дядя Прохор мрачно уставился в недопитую рюмку. Мелко и часто кивает головой бабушка Матрена, словно одобряя каждое слово материной песни. Дядя Родя опять глядит в окно, чему-то улыбаясь, барабанит пальцами по подоконнику и вдруг, кашлянув, подхватывает песню:
Там, за тыном, в поле,
Над рекой широкой.
На просторе, в воле,
Дуб растет высокий...
Встрепенулась мать, перевела дух, выпрямилась и повела еще громче, переливчатей. К ней присоединились несмело и ломко тетя Настя и сестрица Аннушка. Еще чаще закивала бабушка. И слабо и глухо, без слов, затянул отец низким, каким-то не своим, чужим и жалостливым голосом, не отнимая ладоней от висков.
И вот уже нет избы, и гостей нет. Одна песня разливается на просторе. Тонкая рябинка, перегнувшись гибкими ветвями через старый плетень, качается перед Шуркой. Невнятно шумят-шепчут на ветру узкие, как язычки, листья. Крупные красные кисти ягод свисают до самой земли. Как руки, протянула рябинка ветви к реке - там на высоком берегу громоздится зеленой тучей в небе старый дуб. Толстый ствол его ушел узловатыми корнями под самое дно реки - не пошатнешь. Точно плечи богатыря, раздвинулись в стороны могучие сучья, и резные, крупные и жесткие листья чуть шевелятся... Хорошо жить под таким дубом! Никакая буря не страшна.
Как бы мне, рябине,
К дубу перебраться,
Я б тогда не стала
Гнуться и качаться.
Тонкими ветвями
Я б к нему прижалась
И с его листами
День и ночь шепталась...
Трепещет каждым листочком, тянется рябинка к дубу, совсем переломилась. Ветер подсобляет ей, и Шурка подсобляет, забрался на самую макушку, обеими руками гнет, подталкивает - ну еще немножко, еще... Напрасно! Широка река, далеко до дуба, не дотянешься...
Нет, нельзя рябине
К дубу перебраться.
Знать, ей, сиротине,
Век одной качаться...
Склонилась рябинка через плетень, печально шумят-шепчут язычки-листочки, жалуются. Горят на солнце пламенем спелые гроздья ягод. Шурка срывает одну, самую крупную, раскусывает. Во рту у него становится горько-сладко...
Мать, глубоко вздыхая и утираясь платком, озаряет Шурку голубым светом своих добрых, грустно-ласковых глаз.
Гости не вдруг принимаются за еду. Некоторое время все молчат, словно прислушиваются. И кажется, песня еще звенит в избе, замирая, плача. Нет, это липа за окном шумит, склонив ветви под тяжелой зеленью.
- Вот, брат, какая песня... - в раздумье, трезво говорит отец, отрывая ладони от висков. Морщинки лежат на висках и не разглаживаются. Мы вот так... к счастью своему тянемся.
- Похоже, - усмехается дядя Родя. - Близко, ан не достанешь!
Шурке хорошо и немного грустно. Он вылавливает ложкой из сладкого супа черносливинки и, сам не зная для чего, прячет их в карман.
- Подрались, что ли, с Яковом? - тихо спрашивает, наклоняясь, дядя Родя.
- Подрались, - признается Шурка.
- Кто кому наподдавал?
- Яшка - мне, а я - ему.
- Значит, обоим попало поровну? Мириться легче будет... Ну а с кладом как? Сыскался серебряный рубль?
- Нет... - печально сознается Шурка и доверительно, со всеми подробностями, рассказывает, как неважно обернулось дело.
- Говорил тебе: не там клад ищешь, - смеется дядя Родя. - На-ко... с Яковом, мы скажем, напополам.
И кладет в Шуркину ладонь холодный тяжелый полтинник.
От неожиданности Шурка роняет подарок. Полтинник падает на пол, звенит и катится под лавку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
Как ни велико горе Шурки, приятно ему слышать возле себя насмешливый, твердый голос дяди Роди:
- Животом живешь... Ничего в Питере не видишь и, мы скажем, не понимаешь... Не политики в твой карман лапу запускают, а богатеи. А ты под их балалайку пляшешь.
- Эх, Родион... чудак человек! - кричит отец. - Вот и люблю тебя за то!
Должно быть, целоваться полезет. Ну, так и есть, обнимает дядю Родю.
Шурка отворачивается. Глаза бы не глядели, до чего обидно! Но против воли видится ему Питер и отец, весь в рванье, глиной обляпан, усталый, сгорбившийся. Он хочет сесть на конку, а кучер не останавливается, хлещет кнутом по лошадям, те бегут, бегут, поглядывая на вывески, чтобы не сбиться с пути. Отец бредет дальше, спотыкаясь от усталости. А Питеру конца нет, и все толкают отца, гонят прочь с дороги, боясь, как бы он не испачкал чьей-нибудь нарядной одежды. В кармане у отца всего-навсего грош медный с прозеленью, как Шуркин пятак, а надо еще платить за тухлые, несоленые щи и пригорелую, немасленую гречневую кашу... Почему-то Шурке вспоминается худой, голодный парень, которого вели по шоссейке и которого он считал разбойником.
- А ты, тятя, ел бы... пеклеванник... с изюмом, - громко говорит Шурка, вытирая мокрые щеки. - И сдачи дал бы... что взашей гонят!
Дядя Родя хохочет и треплет Шурку по стриженой белобрысой голове.
- Слышал? - обращается он к отцу. - Александр правду-матку режет!
И все за столом смеются. Даже бабушка Матрена, склонив трясучую голову, клохчет над своей тарелкой.
- Он у меня политик известный, - одобрительно отвечает отец и подает Шурке промасленный, обсыпанный толченым сахаром сдобник с блюда, только что водворенного матерью на стол, на смену жаркому.
Появляется знаменитый сладкий суп из сушеных яблок, груш и изюма давнишняя мечта Шурки. Но сейчас и суп этот кажется горьким. И черносливинки, попавшие на ложку, мало утешают. А тут еще дядя Родя начинает спрашивать, где Яшка, и мать, расстилая Шурке на колени полотенце, чтобы он сладким супом не облился, замечает порванные праздничные штаны, ругается, вот-вот затрещину даст. Приходится, на всякий случай, за спину дяди Роди прятаться. Мало радости - совсем на тихвинскую не похоже.
Несколько утешается он, когда гости начинают петь за столом песню. Запевает, как всегда, мать, довольная, что спор кончился, все обошлось хорошо, не осрамились и угощение удалось.
Что шумишь, качаясь,
Тонкая рябина?..
грустно и ласково спрашивает-выводит мать. И сама себе печально отвечает:
С ветром речь веду я
О своей невзгоде,
Что одна расту я
В этом огороде...
Она поет и покачивается за столом, как тонкая рябина. Преобразилось ее лицо, разрумянилось, помолодело, голубые глаза посветлели, как у дяди Роди, когда он говорил про хороших людей с Обуховского завода.
Смолкли разговоры. Гости перестали работать ложками и вилками.
Песня лучше всякой еды. Она щемит сердце непонятным восторгом и волнением и сладко-сладко щиплет в горле. Отец, раздвинув локти по столу, сжал ладонями виски. Сестрица Аннушка и тетя Настя пригорюнились, держа на вилках недоеденные сдобники. Дядя Прохор мрачно уставился в недопитую рюмку. Мелко и часто кивает головой бабушка Матрена, словно одобряя каждое слово материной песни. Дядя Родя опять глядит в окно, чему-то улыбаясь, барабанит пальцами по подоконнику и вдруг, кашлянув, подхватывает песню:
Там, за тыном, в поле,
Над рекой широкой.
На просторе, в воле,
Дуб растет высокий...
Встрепенулась мать, перевела дух, выпрямилась и повела еще громче, переливчатей. К ней присоединились несмело и ломко тетя Настя и сестрица Аннушка. Еще чаще закивала бабушка. И слабо и глухо, без слов, затянул отец низким, каким-то не своим, чужим и жалостливым голосом, не отнимая ладоней от висков.
И вот уже нет избы, и гостей нет. Одна песня разливается на просторе. Тонкая рябинка, перегнувшись гибкими ветвями через старый плетень, качается перед Шуркой. Невнятно шумят-шепчут на ветру узкие, как язычки, листья. Крупные красные кисти ягод свисают до самой земли. Как руки, протянула рябинка ветви к реке - там на высоком берегу громоздится зеленой тучей в небе старый дуб. Толстый ствол его ушел узловатыми корнями под самое дно реки - не пошатнешь. Точно плечи богатыря, раздвинулись в стороны могучие сучья, и резные, крупные и жесткие листья чуть шевелятся... Хорошо жить под таким дубом! Никакая буря не страшна.
Как бы мне, рябине,
К дубу перебраться,
Я б тогда не стала
Гнуться и качаться.
Тонкими ветвями
Я б к нему прижалась
И с его листами
День и ночь шепталась...
Трепещет каждым листочком, тянется рябинка к дубу, совсем переломилась. Ветер подсобляет ей, и Шурка подсобляет, забрался на самую макушку, обеими руками гнет, подталкивает - ну еще немножко, еще... Напрасно! Широка река, далеко до дуба, не дотянешься...
Нет, нельзя рябине
К дубу перебраться.
Знать, ей, сиротине,
Век одной качаться...
Склонилась рябинка через плетень, печально шумят-шепчут язычки-листочки, жалуются. Горят на солнце пламенем спелые гроздья ягод. Шурка срывает одну, самую крупную, раскусывает. Во рту у него становится горько-сладко...
Мать, глубоко вздыхая и утираясь платком, озаряет Шурку голубым светом своих добрых, грустно-ласковых глаз.
Гости не вдруг принимаются за еду. Некоторое время все молчат, словно прислушиваются. И кажется, песня еще звенит в избе, замирая, плача. Нет, это липа за окном шумит, склонив ветви под тяжелой зеленью.
- Вот, брат, какая песня... - в раздумье, трезво говорит отец, отрывая ладони от висков. Морщинки лежат на висках и не разглаживаются. Мы вот так... к счастью своему тянемся.
- Похоже, - усмехается дядя Родя. - Близко, ан не достанешь!
Шурке хорошо и немного грустно. Он вылавливает ложкой из сладкого супа черносливинки и, сам не зная для чего, прячет их в карман.
- Подрались, что ли, с Яковом? - тихо спрашивает, наклоняясь, дядя Родя.
- Подрались, - признается Шурка.
- Кто кому наподдавал?
- Яшка - мне, а я - ему.
- Значит, обоим попало поровну? Мириться легче будет... Ну а с кладом как? Сыскался серебряный рубль?
- Нет... - печально сознается Шурка и доверительно, со всеми подробностями, рассказывает, как неважно обернулось дело.
- Говорил тебе: не там клад ищешь, - смеется дядя Родя. - На-ко... с Яковом, мы скажем, напополам.
И кладет в Шуркину ладонь холодный тяжелый полтинник.
От неожиданности Шурка роняет подарок. Полтинник падает на пол, звенит и катится под лавку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82