Нынче он был широк и свеж, как лоснящиеся внутренности наливного яблока. Он был неповторим и ярок.
- Ты прощаешь меня, Нифонт? - все спрашивал он и с улыбкой волнения глядел на меня влажными сияющими глазами. - Не упорствуй! Ведь я простил тебя. Бог мой! Я за все тебя простил. Так скажи, меня, Нифонт, меня ты прощаешь?
- За что? - был я тугодумен.
Он не разъяснял. Он был порывист и светел. Мы вышли в прихожую, и он, прижимая к груди заветную тетрадь, все спрашивал, простил ли я его. Ну же, подталкивал он меня, и я простил его. После этого он проникся жаждой всепрощения, но отец мой, считавший, что Вепрев оказывает на меня дурное влияние, был настроен далеко не так благодушно и, отвлекаясь от газеты, кресла и международной политики, с криком выбежал к нам в роскошных тапочках с мохнатыми помпончиками:
- Ну вот что, агнец Божий, не околачивайтесь тут и не морочьте нам голову своими бреднями! Мы не первый год живем на этом свете и кое-что понимаем, так что поповщину разводите где-нибудь в другом месте!
- Я пришел с одним, - ответил Вепрев твердо и с прежней улыбкой, - я пришел простить вас и испросить вашего прощения.
- А-а! - закричал мой родитель, словно в приступе зубной боли хватаясь за скулы.
- Отец, - сказал я, - ты что-то напутал. Так не поступают с моими гостями, и не знаю, вымолишь ли ты теперь у него прощение.
И тут мы увидели, что в кухне, склонив голову на стол, дремлет моя нелюбимая, обманутая мною и покинутая жена Жанна, - зрелище достаточно трогательное, чтобы между нами воцарился некоторый мир. Вепрев, воспользовавшись затишьем, смотал удочки.
Мои мысли были в беспорядке, я все думал целиком сосредоточиться на Гулечке, но слишком часто скатывался в мечтание вскочить на ноги и назвать свиньями своих начальников. Это становилось чуть ли не программой на будущее, так что я вел почти комическое существование. Разумеется, моя голова хлопотала над сочинением планов мирового переустройства и усовершенствования, и это отчасти прикрывало скудость моих бунтарских намерений, но даже меня не могло по-настоящему обмануть такое прикрытие. Обстоятельства засасывали меня. Своего места в жизни я не нашел и, при всем разумении, что я достоин лучшей участи, был уже не в состоянии что-либо изменить. Я выглядел ребенком, чрезвычайно путался, не знал толком, чем заняться и в какую сторону себя направить, и в дремлюге Жанне, в том, как она спала, подложив руку под щечку, заключалось, может быть, больше капитальности, чем в самом капитальном моем скачке.
Я сознавал, что шагаю далеко не в ногу с современностью, что по нынешним меркам я, кажется, просто смешон и жалок. Что об этом говорить? Меня поразил, кстати сказать, неожиданный визит Паренькова, с которым я не виделся несколько лет. Он пришел с женой, и к тому моменту, когда я вернулся домой, Жанна выболтала им о моих похождениях все, что было ей известно, а впрочем, не поскупилась и на преувеличения. В комнате, той самой, что как бы заменила Жанне меня, я с разбегу уперся в холодное, жестокое судилище медных глаз Пареньковой, дамы, само собой, во многих отношениях достойной и с изрядным брюшком. Руководство по кройке и шитью, которым она отметилась в мире печатного слова, было манифестом либерализма в сравнении с ее стремлением подавлять всякое вольнодумство и нравственное уклонение в быту. Пареньков мне подмигнул с намеком на солидарность, но страх перед благоверной помешал ему высказаться определеннее. Мы пили чай, и никакого разговора о моем позоре, снискавшем уже печальную славу среди наших знакомых, не было, поскольку эти люди имели представление о деликатности, но более скучного чаепития и не припомню.
Я давался диву, видя, как истрепался мой друг за годы нашей разлуки. Он облысел гораздо больше, чем подавал на то виды, и обрюзг, но поскольку жена в минуты благодушия не шутя холила его, претендовал на некоторую солидность. В конце концов то мог быть вид его зрелости и мужественности, вид мужчины средних лет, в расцвете сил и талантов, и в таком случае можно утверждать, что он живет правильно и развивается, а я инфантильно топчусь на месте и не развиваюсь вовсе. Возможно, сравнение и впрямь было не в мою пользу. Пареньков решил под предлогом отдельного мужского разговора выманить меня на улицу, чему его супруга воспротивилась до глухого собачьего ворчания, и тогда он показал нам пример доблестной супружеской любви. В мгновение ока упитанная моралистка оказалась у него на руках и, добродетельная дурочка, залилась пронзительным смехом, а он пробежался с нею несколько раз из угла в угол, воркуя о своих нежных чувствах. Жанна едва не плакала от умиления и досады, что ее-то судьба не балует такими конфетками. Похоже, это взятие на ручки производило на Паренькову неотразимое впечатление, смягчало ее крутой нрав и делало ее доступной тому, чтобы супруг вил из нее веревки.
Полчаса спустя мы сидели на высоких дубовых табуретах в лаборатории, среди пробирок и мензурок, колб, реторт и едких запахов химии, пили разведенный спирт, и Пареньков с теми бойко-просительными интонациями в голосе, которые в нашем городе отличают людей, хорошо усвоивших, в чем их суть и цель, поверял мне:
- Меня сюда в любое время дня и ночи пускают, ключи дают бесприкословно, да что там, у меня свой ключ, для меня, братец, здесь не существует запоров и преград! Знают, что я люблю иной раз поработать допоздна, когда в лаборатории никого нет. Вот как сейчас. От меня ждут великих открытий, и лаборатория только и жива что моим гением. Сиди спокойно, Нифонт. Нам хорошо, можно выпить, никто в рот заглядывать не станет. Меня ценят! Понимаешь, о чем я толкую? Ну, давай еще хлебнем. Я замечаю, - продолжал он после паузы, дожевывая сыр, - в нынешние времена люди весьма-таки беспокойны, видишь ли, все им чего-то недостает, и мне трудно ставить себя в пример, когда все так возбуждены и знают только себя... Но войди в мое положение... я хочу сказать, пойми, что я все-таки достоин служить примером, потому что я несуетен, я спокоен, невозмутим, меня уважают, меня в эту лабораторию пустят когда угодно, хотя бы и в полночь! Зачем мне суетиться? Зачем мне брать больше, чем я сумею переварить?
Он говорил долго, в свое удовольствие, пил гремучий напиток и жевал липнувший к зубам сыр.
- У меня есть спирт, Нифонт. В неограниченном количестве. Спирт здесь принадлежит мне! Я могу брать его сколько хочу, но беру не больше, чем в состоянии выпить. Это и есть умеренность, которой так не хватает нашим гражданам. Много жуликов, много карьеристов, и смотрят они нахально, по-хозяйски, чуют, что пришло их время. Мы живем в городе, который как мухами засижен всякой швалью, дальше некуда. Все продается и покупается. Авантюристов, Нифонт, не счесть, и все они действуют больше по мелочи, а потом сидят на своих жалких сокровищах и дрожат, собаки этакие, псы, шуты гороховые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
- Ты прощаешь меня, Нифонт? - все спрашивал он и с улыбкой волнения глядел на меня влажными сияющими глазами. - Не упорствуй! Ведь я простил тебя. Бог мой! Я за все тебя простил. Так скажи, меня, Нифонт, меня ты прощаешь?
- За что? - был я тугодумен.
Он не разъяснял. Он был порывист и светел. Мы вышли в прихожую, и он, прижимая к груди заветную тетрадь, все спрашивал, простил ли я его. Ну же, подталкивал он меня, и я простил его. После этого он проникся жаждой всепрощения, но отец мой, считавший, что Вепрев оказывает на меня дурное влияние, был настроен далеко не так благодушно и, отвлекаясь от газеты, кресла и международной политики, с криком выбежал к нам в роскошных тапочках с мохнатыми помпончиками:
- Ну вот что, агнец Божий, не околачивайтесь тут и не морочьте нам голову своими бреднями! Мы не первый год живем на этом свете и кое-что понимаем, так что поповщину разводите где-нибудь в другом месте!
- Я пришел с одним, - ответил Вепрев твердо и с прежней улыбкой, - я пришел простить вас и испросить вашего прощения.
- А-а! - закричал мой родитель, словно в приступе зубной боли хватаясь за скулы.
- Отец, - сказал я, - ты что-то напутал. Так не поступают с моими гостями, и не знаю, вымолишь ли ты теперь у него прощение.
И тут мы увидели, что в кухне, склонив голову на стол, дремлет моя нелюбимая, обманутая мною и покинутая жена Жанна, - зрелище достаточно трогательное, чтобы между нами воцарился некоторый мир. Вепрев, воспользовавшись затишьем, смотал удочки.
Мои мысли были в беспорядке, я все думал целиком сосредоточиться на Гулечке, но слишком часто скатывался в мечтание вскочить на ноги и назвать свиньями своих начальников. Это становилось чуть ли не программой на будущее, так что я вел почти комическое существование. Разумеется, моя голова хлопотала над сочинением планов мирового переустройства и усовершенствования, и это отчасти прикрывало скудость моих бунтарских намерений, но даже меня не могло по-настоящему обмануть такое прикрытие. Обстоятельства засасывали меня. Своего места в жизни я не нашел и, при всем разумении, что я достоин лучшей участи, был уже не в состоянии что-либо изменить. Я выглядел ребенком, чрезвычайно путался, не знал толком, чем заняться и в какую сторону себя направить, и в дремлюге Жанне, в том, как она спала, подложив руку под щечку, заключалось, может быть, больше капитальности, чем в самом капитальном моем скачке.
Я сознавал, что шагаю далеко не в ногу с современностью, что по нынешним меркам я, кажется, просто смешон и жалок. Что об этом говорить? Меня поразил, кстати сказать, неожиданный визит Паренькова, с которым я не виделся несколько лет. Он пришел с женой, и к тому моменту, когда я вернулся домой, Жанна выболтала им о моих похождениях все, что было ей известно, а впрочем, не поскупилась и на преувеличения. В комнате, той самой, что как бы заменила Жанне меня, я с разбегу уперся в холодное, жестокое судилище медных глаз Пареньковой, дамы, само собой, во многих отношениях достойной и с изрядным брюшком. Руководство по кройке и шитью, которым она отметилась в мире печатного слова, было манифестом либерализма в сравнении с ее стремлением подавлять всякое вольнодумство и нравственное уклонение в быту. Пареньков мне подмигнул с намеком на солидарность, но страх перед благоверной помешал ему высказаться определеннее. Мы пили чай, и никакого разговора о моем позоре, снискавшем уже печальную славу среди наших знакомых, не было, поскольку эти люди имели представление о деликатности, но более скучного чаепития и не припомню.
Я давался диву, видя, как истрепался мой друг за годы нашей разлуки. Он облысел гораздо больше, чем подавал на то виды, и обрюзг, но поскольку жена в минуты благодушия не шутя холила его, претендовал на некоторую солидность. В конце концов то мог быть вид его зрелости и мужественности, вид мужчины средних лет, в расцвете сил и талантов, и в таком случае можно утверждать, что он живет правильно и развивается, а я инфантильно топчусь на месте и не развиваюсь вовсе. Возможно, сравнение и впрямь было не в мою пользу. Пареньков решил под предлогом отдельного мужского разговора выманить меня на улицу, чему его супруга воспротивилась до глухого собачьего ворчания, и тогда он показал нам пример доблестной супружеской любви. В мгновение ока упитанная моралистка оказалась у него на руках и, добродетельная дурочка, залилась пронзительным смехом, а он пробежался с нею несколько раз из угла в угол, воркуя о своих нежных чувствах. Жанна едва не плакала от умиления и досады, что ее-то судьба не балует такими конфетками. Похоже, это взятие на ручки производило на Паренькову неотразимое впечатление, смягчало ее крутой нрав и делало ее доступной тому, чтобы супруг вил из нее веревки.
Полчаса спустя мы сидели на высоких дубовых табуретах в лаборатории, среди пробирок и мензурок, колб, реторт и едких запахов химии, пили разведенный спирт, и Пареньков с теми бойко-просительными интонациями в голосе, которые в нашем городе отличают людей, хорошо усвоивших, в чем их суть и цель, поверял мне:
- Меня сюда в любое время дня и ночи пускают, ключи дают бесприкословно, да что там, у меня свой ключ, для меня, братец, здесь не существует запоров и преград! Знают, что я люблю иной раз поработать допоздна, когда в лаборатории никого нет. Вот как сейчас. От меня ждут великих открытий, и лаборатория только и жива что моим гением. Сиди спокойно, Нифонт. Нам хорошо, можно выпить, никто в рот заглядывать не станет. Меня ценят! Понимаешь, о чем я толкую? Ну, давай еще хлебнем. Я замечаю, - продолжал он после паузы, дожевывая сыр, - в нынешние времена люди весьма-таки беспокойны, видишь ли, все им чего-то недостает, и мне трудно ставить себя в пример, когда все так возбуждены и знают только себя... Но войди в мое положение... я хочу сказать, пойми, что я все-таки достоин служить примером, потому что я несуетен, я спокоен, невозмутим, меня уважают, меня в эту лабораторию пустят когда угодно, хотя бы и в полночь! Зачем мне суетиться? Зачем мне брать больше, чем я сумею переварить?
Он говорил долго, в свое удовольствие, пил гремучий напиток и жевал липнувший к зубам сыр.
- У меня есть спирт, Нифонт. В неограниченном количестве. Спирт здесь принадлежит мне! Я могу брать его сколько хочу, но беру не больше, чем в состоянии выпить. Это и есть умеренность, которой так не хватает нашим гражданам. Много жуликов, много карьеристов, и смотрят они нахально, по-хозяйски, чуют, что пришло их время. Мы живем в городе, который как мухами засижен всякой швалью, дальше некуда. Все продается и покупается. Авантюристов, Нифонт, не счесть, и все они действуют больше по мелочи, а потом сидят на своих жалких сокровищах и дрожат, собаки этакие, псы, шуты гороховые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85