же как во время длинных проповедей, направленных против «алчной, хоть и щедро одаренной богом, грешницы». – Нет, я не сказал ей этого, пока не сломилась в ней вавилонская ее гордыня.
Слушая библейскую ругань ксендза, я думал: вот и этот уже отходит в тень. Скоро и он уйдет, как его бачевская антагонистка, ненужный здесь со своими рассуждениями, основанными на цитатах из Евангелия, с проповедями, которые призваны были пробуждать «совесть фарисеев», а оставили вечный след лишь на плюшевой подстилке амвона благодаря мощным, достойным пророка ударам его кулака.
– Так вот, я объявил ей это, когда она воистину примирилась с богом и осознала грех свой – чрезмерную гордыню.
Священник поднялся с кресла и, торжественно указав на стоявшую под «Чудотворным Иисусом из Роси» обшарпанную скамеечку для моленья, возопил:
– Тут заливалась она горькими слезами. Горькими слезами искупления. Сперва я, бедный грешник, не поверил, что бог снял с нее проклятье алчности и гордыни. И сказал я ей, – прости мне, господи, мои прегрешения, – чтоб шла она, как и прежде, к викарию на исповедь. Он, мол, не станет требовать, чтоб она полностью отринула дух зла и уничтожила все, до последнего, зернышки плевела. А она – ничего, только плачет, бедняжка. – Он вдруг расчувствовался, и вместо вылитого портрета Скарги – этого любимейшего проповедника всех ксендзов, я увидел перед собой старикашку, тихо оплакивавшего в зимние вечера за пасьянсом умерших своих прихожан.
– Боже мой, ничего, ни слова, только стоит коленопреклоненная и плачет. – Священник вынул из глубины сутаны маленький кружевной дамский платочек и показал мне его: – Вот, тут позабыла. Когда я взял его в руки, видит бог, слезы можно было выжимать. А я, понимаешь, еще уперся: «С чего бы это, – спрашиваю, – почему именно тут?» А она на образ показывает. Образ этот, видишь ли, отец ее привез, еще когда в уланах служил. Матери на именины. А та после смерти костелу отписала, спаси, господи, ее душу. Нет, нет, – поправился он. – Спаси, господи, их души. Одна семья.
– Ну, мне пора, пожалуй, – неуверенно пробормотал я. Похоронная церемония смертельно меня утомила. Я мечтал лишь об одном – как можно скорее уехать отсюда и забыть все, что связано с Охотничьим Домиком. Забыть об этом псевдодворце, об устаревшем, гербами украшенном склепе, где около полудня мы погребли рядом со сгнившим уже гробом молодого Бачевского тело его «смирившейся» сестры.
– Нет, нет, сын мой. Я же тебе еще главного не сказал, – запротестовал ксендз. – Впрочем, может, ты знаешь. Может, она и тебе сказала. Ну конечно же, сказала. Ты же вроде адвоката у нее был. Тогда скажи мне только, что ты об этом думаешь?
– О чем? – спросил я.
– Как это о чем? О ее исповеди. Или она тебе никаких бумаг не оставила? – изумился ксендз.
– Что еще за исповедь? – рассердился я. И вправду, я был сыт по горло Бачевом, и мне вовсе не улыбалось сидеть тут еще несколько недель, чтобы в роли «почти адвоката» Тетки исполнять какие-то ее, необходимые для «примирения с небом» желания.
– Значит, она и в самом деле ничего не оставила, О, святой Иисусе из Роси! – воскликнул ксендз. – В самом деле, ни бумажки, ни письма…
– Да вы же сами знаете, что осталось…
– Неужели опять эта дьявольская гордыня? – вслух размышлял ксендз Станиславский, в упор разглядывая красочное изображение Чудотворного Иисуса. – Блудница Иезавель, – буркнул он и вдруг, словно бы получив из уст нарисованного Христа удовлетворительный ответ на мучающий его вопрос, рухнул на скамеечку и принялся яростно колотить себя в грудь.
– Я согрешил, сын мой, – сказал он, наконец вставая. – Она, бедная, просто не успела написать своей последней воли. Сердце подвело…
– Какой там еще воли? – путаный его рассказ вызвал у меня раздражение. Мне ясно стало, что Тетка приходила к нему сразу же после первого визита домогавшихся клада делегатов. Вернувшись тогда вечером, она впервые завела разговор о «чужих», которые хотят перечеркнуть все, что сделал для деревни Молодой Помещик.
– Сейчас, минуточку… – урезонивал меня старик. – Все вы теперь такие нетерпеливые… Ну так вот, когда я кончил, она заплакала, а потом и говорит, знаешь, что она сказала?
– Не знаю, – отрезал я.
– Вот именно, – обрадовался вдруг ксендз. – Мрак, он не сразу рассеивается… Особенно душевный, – прибавил он почти шепотом. – Так вот, она выплакалась перед образом господа нашего Иисуса Христа…
– Перед образом плакала? – воскликнул я.
– Да, я уж рассказывал тебе. Ну и что ты об этом думаешь?
– Я… А может, это вы, ксендз, посоветовали ей отвезти в город копии дарственных с подписью Молодого Помещика? – спросил я со злостью.
– Ну да, я, – с гордостью признался священник. – Она хотела этот ларь у меня оставить. Боялась, бедняжка, каких-то «чужих». А я убедил ее, что лучше в городе хранить. В учреждении. Оно и верно, – он снова воздел руку на манер Скарги, – то, что сделано Молодым Помещиком, не должно быть предано забвению. Теперь вам кажется, все равно: по принуждению земля отдана или по-христиански. Но поверь мне: земля земле рознь. Та святее, на которой милосердие ближнего свершилось. Я и ей так сказал.
– А может, вы, ксендз, сказали, куда именно отвезти эти бумаги? – желчно спросил я.
– Как это куда. Я же ясно говорю: в город. Там, в учреждениях, знают, где такие святые бумаги поместить надо, чтоб сберечь их, сохранить, ведь они свидетельствуют, что мы сами, по-христиански, поделили между собой плоды матери нашей. Сами. Не по принуждению. Не по замыслу чужих народу и вере людей, а по закону, в Евангелии вычитанному.
Так вот, значит, где начало легенды о мифических «чужих». О тех безбожниках, которым не по вкусу пришлось, что не они отдали землю бачевским крестьянам. А уж тут само собой напрашивалось, что те самые люди, которые убили Молодого Помещика, теперь подкарауливают бумаги, закопанные в сундуке. Их-то, «не ведающих ни бога, ни отчизны» и ожидала Тетка в тот памятный вечер накануне нашего путешествия в город, где «должны же найтись учреждения, сумеющие оценить такие документы».
Тогда, вечером, не подозревая еще обо всей этой галиматье, я с удивлением наблюдал, как тщательно готовится бачевская помещица к этому никчемному визиту. Мне-то ясно было, что эти люди, – по словам Тетки, уже раз предлагавшие ей поделить выкопанный в парке клад, обещая хранить молчание, а если нужно то и помощь оказать, – всего-навсего самые обыкновенные воришки, каких немало в наших, не избалованных божьей милостью краях.
После первых же Теткиных слов: «Сундук я откапывала открыто, чего скрывать, своя ведь собственность», – я понял, что за цель преследовали тайные визиты людей, которые выдавали себя за старых товарищей Молодого Барина и во имя этой дружбы требовали от его сестры поддержки для якобы пробуждающихся к жизни «новых центров протеста».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Слушая библейскую ругань ксендза, я думал: вот и этот уже отходит в тень. Скоро и он уйдет, как его бачевская антагонистка, ненужный здесь со своими рассуждениями, основанными на цитатах из Евангелия, с проповедями, которые призваны были пробуждать «совесть фарисеев», а оставили вечный след лишь на плюшевой подстилке амвона благодаря мощным, достойным пророка ударам его кулака.
– Так вот, я объявил ей это, когда она воистину примирилась с богом и осознала грех свой – чрезмерную гордыню.
Священник поднялся с кресла и, торжественно указав на стоявшую под «Чудотворным Иисусом из Роси» обшарпанную скамеечку для моленья, возопил:
– Тут заливалась она горькими слезами. Горькими слезами искупления. Сперва я, бедный грешник, не поверил, что бог снял с нее проклятье алчности и гордыни. И сказал я ей, – прости мне, господи, мои прегрешения, – чтоб шла она, как и прежде, к викарию на исповедь. Он, мол, не станет требовать, чтоб она полностью отринула дух зла и уничтожила все, до последнего, зернышки плевела. А она – ничего, только плачет, бедняжка. – Он вдруг расчувствовался, и вместо вылитого портрета Скарги – этого любимейшего проповедника всех ксендзов, я увидел перед собой старикашку, тихо оплакивавшего в зимние вечера за пасьянсом умерших своих прихожан.
– Боже мой, ничего, ни слова, только стоит коленопреклоненная и плачет. – Священник вынул из глубины сутаны маленький кружевной дамский платочек и показал мне его: – Вот, тут позабыла. Когда я взял его в руки, видит бог, слезы можно было выжимать. А я, понимаешь, еще уперся: «С чего бы это, – спрашиваю, – почему именно тут?» А она на образ показывает. Образ этот, видишь ли, отец ее привез, еще когда в уланах служил. Матери на именины. А та после смерти костелу отписала, спаси, господи, ее душу. Нет, нет, – поправился он. – Спаси, господи, их души. Одна семья.
– Ну, мне пора, пожалуй, – неуверенно пробормотал я. Похоронная церемония смертельно меня утомила. Я мечтал лишь об одном – как можно скорее уехать отсюда и забыть все, что связано с Охотничьим Домиком. Забыть об этом псевдодворце, об устаревшем, гербами украшенном склепе, где около полудня мы погребли рядом со сгнившим уже гробом молодого Бачевского тело его «смирившейся» сестры.
– Нет, нет, сын мой. Я же тебе еще главного не сказал, – запротестовал ксендз. – Впрочем, может, ты знаешь. Может, она и тебе сказала. Ну конечно же, сказала. Ты же вроде адвоката у нее был. Тогда скажи мне только, что ты об этом думаешь?
– О чем? – спросил я.
– Как это о чем? О ее исповеди. Или она тебе никаких бумаг не оставила? – изумился ксендз.
– Что еще за исповедь? – рассердился я. И вправду, я был сыт по горло Бачевом, и мне вовсе не улыбалось сидеть тут еще несколько недель, чтобы в роли «почти адвоката» Тетки исполнять какие-то ее, необходимые для «примирения с небом» желания.
– Значит, она и в самом деле ничего не оставила, О, святой Иисусе из Роси! – воскликнул ксендз. – В самом деле, ни бумажки, ни письма…
– Да вы же сами знаете, что осталось…
– Неужели опять эта дьявольская гордыня? – вслух размышлял ксендз Станиславский, в упор разглядывая красочное изображение Чудотворного Иисуса. – Блудница Иезавель, – буркнул он и вдруг, словно бы получив из уст нарисованного Христа удовлетворительный ответ на мучающий его вопрос, рухнул на скамеечку и принялся яростно колотить себя в грудь.
– Я согрешил, сын мой, – сказал он, наконец вставая. – Она, бедная, просто не успела написать своей последней воли. Сердце подвело…
– Какой там еще воли? – путаный его рассказ вызвал у меня раздражение. Мне ясно стало, что Тетка приходила к нему сразу же после первого визита домогавшихся клада делегатов. Вернувшись тогда вечером, она впервые завела разговор о «чужих», которые хотят перечеркнуть все, что сделал для деревни Молодой Помещик.
– Сейчас, минуточку… – урезонивал меня старик. – Все вы теперь такие нетерпеливые… Ну так вот, когда я кончил, она заплакала, а потом и говорит, знаешь, что она сказала?
– Не знаю, – отрезал я.
– Вот именно, – обрадовался вдруг ксендз. – Мрак, он не сразу рассеивается… Особенно душевный, – прибавил он почти шепотом. – Так вот, она выплакалась перед образом господа нашего Иисуса Христа…
– Перед образом плакала? – воскликнул я.
– Да, я уж рассказывал тебе. Ну и что ты об этом думаешь?
– Я… А может, это вы, ксендз, посоветовали ей отвезти в город копии дарственных с подписью Молодого Помещика? – спросил я со злостью.
– Ну да, я, – с гордостью признался священник. – Она хотела этот ларь у меня оставить. Боялась, бедняжка, каких-то «чужих». А я убедил ее, что лучше в городе хранить. В учреждении. Оно и верно, – он снова воздел руку на манер Скарги, – то, что сделано Молодым Помещиком, не должно быть предано забвению. Теперь вам кажется, все равно: по принуждению земля отдана или по-христиански. Но поверь мне: земля земле рознь. Та святее, на которой милосердие ближнего свершилось. Я и ей так сказал.
– А может, вы, ксендз, сказали, куда именно отвезти эти бумаги? – желчно спросил я.
– Как это куда. Я же ясно говорю: в город. Там, в учреждениях, знают, где такие святые бумаги поместить надо, чтоб сберечь их, сохранить, ведь они свидетельствуют, что мы сами, по-христиански, поделили между собой плоды матери нашей. Сами. Не по принуждению. Не по замыслу чужих народу и вере людей, а по закону, в Евангелии вычитанному.
Так вот, значит, где начало легенды о мифических «чужих». О тех безбожниках, которым не по вкусу пришлось, что не они отдали землю бачевским крестьянам. А уж тут само собой напрашивалось, что те самые люди, которые убили Молодого Помещика, теперь подкарауливают бумаги, закопанные в сундуке. Их-то, «не ведающих ни бога, ни отчизны» и ожидала Тетка в тот памятный вечер накануне нашего путешествия в город, где «должны же найтись учреждения, сумеющие оценить такие документы».
Тогда, вечером, не подозревая еще обо всей этой галиматье, я с удивлением наблюдал, как тщательно готовится бачевская помещица к этому никчемному визиту. Мне-то ясно было, что эти люди, – по словам Тетки, уже раз предлагавшие ей поделить выкопанный в парке клад, обещая хранить молчание, а если нужно то и помощь оказать, – всего-навсего самые обыкновенные воришки, каких немало в наших, не избалованных божьей милостью краях.
После первых же Теткиных слов: «Сундук я откапывала открыто, чего скрывать, своя ведь собственность», – я понял, что за цель преследовали тайные визиты людей, которые выдавали себя за старых товарищей Молодого Барина и во имя этой дружбы требовали от его сестры поддержки для якобы пробуждающихся к жизни «новых центров протеста».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28