Его высосанное за ночь тело желало забытья, а исписанные горы страниц казались мусором. Он пихал их в мешок отвергнутых рукописей или переделывал, испытывая физическую боль. Он один из немногих, кто узнал, чего хочет, но чтобы получить, нужно увидеть, а этого не видел ещё никто. И он превращался то в физика, то в лирика, в бухгалтера и психиатра. И не понимал, что давно уже выиграл...
Его никогда не раздражали, как например философа, "заоблачные устремления Бенедиктыча". Он принимал как аксиому, что за крохами доказательств стоит безграничный мир. И если после поступка Бенедиктыча наступила жизнь нищая людьми и событиями, то что с того, когда он верил, да, просто верил, что Бенедиктыч не оставит себе подобных в страхе и тупости. Знал Валерий Дмитриевич, что Бенедиктыч в каждом, а значит, к нему прислушаются, потому что ужасы и кошмары выдумали сами люди, получив творящую силу воображения. Когда ребенку подарят пластмассовые чашки, он обязательно поставит их на огонь и обгорит, чтобы позже понять о жизненной силе огня, сохранившей разум в людях.
А пока Веефомит сидел в своем заново обретенном доме и гадал: кончилась жизнь или только начинается. Все как-то приуныли и разбрелись. Была ночь, и Валериию Дмитриеву делалось неспокойно. Он хотел было выйти на улицу, прогуляться, но вспомнил о пустой будке и затосковал. Нет, не ухватить стройности, все носятся по своим орбитам, философ воет на луну и не соединить в целое разобщенные судьбы, каждый тикает и тикает, пока не исчерпает свою заданность. Уныние растеклось в воздухе и объяло миры.
Веефомит зажег свечу и стал смотреть на нее. Он просил. Сначала беззвучно и неуверенно, потом все громче и смелее. И он стал умолять себя, он требовал от себя, и с каждым словом его существо наполнялось силой. Он уже кричал, клокотал, корчился - и это был его последний шанс - выжить и сохранить сознание.
Он хрипел и шептал себе: "Роди детей! Роди, Веефомит! Пускай они придут к тебе с вопросом, чтоб глупость не имела рук и ног!"
Тогда-то железные стрелки часов повернулись вспять, приехал сбежавший от Светланы Петровны Строев. Он ввалился в дом вместе с пахнувшим гарью Бенедиктычем, и они одарили Веефомита языком и талантом, оставшись в нем ночевать навсегда. И города стали кубиками, а люди звездами, в ту ночь ни одна растоптанная в цвете сил судьба не была забыта - Веефомит принял и угощал всех. И растревоженные бледные калужане просыпались, липли к пыльным окнам и, вглядываясь в темноту, ворчали сиплыми со сна голосами: "Веефомит опять, наверное, мальчишник устроил!" А расхорохорившийся Валерий Дмитриевич, подслушав такое недовольство, выходил на крыльцо шагом седобородого художника и благодарил население за то, что оно есть, и яркие звезды над его головой вызывали слезы умиления у женщин из публичных библиотек.
И он бы добавил ещё не одно выражение благодарности взрастившему ландшафту, да свел бы с ума с десяток порядочных собак и покорил бы сотню девичьих сердец, если бы его не брали под руки гости и не прекращали это баловство, уводя его в свои серьезные миры, где все цвета для Валерия Дмитриевича сливалось в прозрачный...
Это была точка, а наутро Веефомит открывал глаза и ощущал, как расплавленная плоть капает с дивана на пол. И ночные голоса Строева и Бенедиктыча витали в комнате и уговаривали забыть о шляпе и, ужаснувшись многоточием, погасить печальную звезду.
"Скучновато у вас без баб-то", - отмахнулся Веефомит.
И разоблаченные голоса утихали, и ворох бумаг, если и не казался теперь мусором, все же вызывал раздражение тем, что до сих пор не разлетелся по свету.
"Как увидеть в этой прозрачности зеленый цвет?" - спрашивал он свой умывальник, одевался, отпихивал ногой голодного Нектония и выходил в город - посмотреть: существует ли на свете что-нибудь ещё и не сболтнул ли вчера чего-нибудь лишнего.
Наступали холода. Веефомит пел в самом себе, по привычке направляясь к дому Бенедиктыча. Он сжимал в кармане подаренную трубку и не замечал, что земля кое-где дала трещины, перепрыгивая, он принимал их за ремонтные канавы.
Он думал, что его жизнь требует нескольких аккуратных капель какого-то цвета, чтобы стать навсегда зеленой. Это как в мозаике: не будет образа, пока не вставишь последний крохотный кусочек нужной формы. И только насильственно убиенные, сумасшедшие и самоуничтожившиеся возвращаются в эту жизнь тысячи раз.
Веефомит вошел в музей и отдался воспоминаниям. Он сидел в кресле Бенедиктыча, пока не услышал далекий вой Нектония.
"Смышленый все-таки он пес", - подумал Веефомит и отправился в обратный путь.
Теперь он вглядывался во встречные лица и видел в них ненужное раскаяние. Ему захотелось взглянуть на хрюшку Бенедиктыча, он вошел в ворота парка, когда позади раздался колокольный звон и прижившиеся на куполах страусы поднимались в небо и кружили над городом, как настоящие чудеса.
Шел третий год от рождения Дочери Человеческой.
* * *
Сложные отношения у меня со всеми. Меня никто уже не воспринимает за реальность. Книга давно написана, а я все смотрю в бесконечность и купаюсь в ней, как в огромном блюдце-океане, я пью чай в своем просторном доме и упрямо вижу, как я был болен и приезжала моя москвичка, как она входит, а я лежу и думаю, что ничего в этом мире не было и не будет, кроме желания не быть столбом и шагать по дороге вечности. О, как тоскливо и муторно было жить, не зная дороги, не проходя мимо столбов. И даже столбу, когда он видит идущего, кажется, что и он (столбик) движется. Вот она иллюзия жизни! И потому впечатлительным столбам внимают другие, когда те рассказывают им о движении.
Ах, куда ты заводишь меня, моя рука!, если и сегодня люди продолжают верить столбам, если отрезок пути идущего увидят только дальние будущие столбы и пройдут его в своем воображении.
А пока я желаю сюжета. И он выходит из меня модой на домашних философов, которым ныне, слава богу, есть что поесть. Мне стало любопытно пронаблюдать, как они, лишенные глобальных проблем выживания, повели себя после отправления своих естественных надобностей.
- К моему изумлению, - говорит мне Нектоний, - разнообразие форм человеческой глупости бесконечно и служит, по-видимому, лишь твоей созерцательности.
Я слушаю долго и нахожу, что теперь они с удовольствием говорят обо мне. Философ раздражается и поет: "Уймитесь волнения, страсти, замри, беспокойное сердце..."
- Накаркаешь, - говорю.
Он спохватывается и тараторит что-то обратное, как и все теперь делают.
- Послушай, - спрашиваю, - ты все говоришь, что время рассудит. Но судить будут люди, а не время. Вон дельфинам-то наплевать, что их предки съели прорву тварей в джунглях.
Философ вздрагивает, он боится меня, считает, что я телепатирую, он подозревает, что я расщепил мир.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
Его никогда не раздражали, как например философа, "заоблачные устремления Бенедиктыча". Он принимал как аксиому, что за крохами доказательств стоит безграничный мир. И если после поступка Бенедиктыча наступила жизнь нищая людьми и событиями, то что с того, когда он верил, да, просто верил, что Бенедиктыч не оставит себе подобных в страхе и тупости. Знал Валерий Дмитриевич, что Бенедиктыч в каждом, а значит, к нему прислушаются, потому что ужасы и кошмары выдумали сами люди, получив творящую силу воображения. Когда ребенку подарят пластмассовые чашки, он обязательно поставит их на огонь и обгорит, чтобы позже понять о жизненной силе огня, сохранившей разум в людях.
А пока Веефомит сидел в своем заново обретенном доме и гадал: кончилась жизнь или только начинается. Все как-то приуныли и разбрелись. Была ночь, и Валериию Дмитриеву делалось неспокойно. Он хотел было выйти на улицу, прогуляться, но вспомнил о пустой будке и затосковал. Нет, не ухватить стройности, все носятся по своим орбитам, философ воет на луну и не соединить в целое разобщенные судьбы, каждый тикает и тикает, пока не исчерпает свою заданность. Уныние растеклось в воздухе и объяло миры.
Веефомит зажег свечу и стал смотреть на нее. Он просил. Сначала беззвучно и неуверенно, потом все громче и смелее. И он стал умолять себя, он требовал от себя, и с каждым словом его существо наполнялось силой. Он уже кричал, клокотал, корчился - и это был его последний шанс - выжить и сохранить сознание.
Он хрипел и шептал себе: "Роди детей! Роди, Веефомит! Пускай они придут к тебе с вопросом, чтоб глупость не имела рук и ног!"
Тогда-то железные стрелки часов повернулись вспять, приехал сбежавший от Светланы Петровны Строев. Он ввалился в дом вместе с пахнувшим гарью Бенедиктычем, и они одарили Веефомита языком и талантом, оставшись в нем ночевать навсегда. И города стали кубиками, а люди звездами, в ту ночь ни одна растоптанная в цвете сил судьба не была забыта - Веефомит принял и угощал всех. И растревоженные бледные калужане просыпались, липли к пыльным окнам и, вглядываясь в темноту, ворчали сиплыми со сна голосами: "Веефомит опять, наверное, мальчишник устроил!" А расхорохорившийся Валерий Дмитриевич, подслушав такое недовольство, выходил на крыльцо шагом седобородого художника и благодарил население за то, что оно есть, и яркие звезды над его головой вызывали слезы умиления у женщин из публичных библиотек.
И он бы добавил ещё не одно выражение благодарности взрастившему ландшафту, да свел бы с ума с десяток порядочных собак и покорил бы сотню девичьих сердец, если бы его не брали под руки гости и не прекращали это баловство, уводя его в свои серьезные миры, где все цвета для Валерия Дмитриевича сливалось в прозрачный...
Это была точка, а наутро Веефомит открывал глаза и ощущал, как расплавленная плоть капает с дивана на пол. И ночные голоса Строева и Бенедиктыча витали в комнате и уговаривали забыть о шляпе и, ужаснувшись многоточием, погасить печальную звезду.
"Скучновато у вас без баб-то", - отмахнулся Веефомит.
И разоблаченные голоса утихали, и ворох бумаг, если и не казался теперь мусором, все же вызывал раздражение тем, что до сих пор не разлетелся по свету.
"Как увидеть в этой прозрачности зеленый цвет?" - спрашивал он свой умывальник, одевался, отпихивал ногой голодного Нектония и выходил в город - посмотреть: существует ли на свете что-нибудь ещё и не сболтнул ли вчера чего-нибудь лишнего.
Наступали холода. Веефомит пел в самом себе, по привычке направляясь к дому Бенедиктыча. Он сжимал в кармане подаренную трубку и не замечал, что земля кое-где дала трещины, перепрыгивая, он принимал их за ремонтные канавы.
Он думал, что его жизнь требует нескольких аккуратных капель какого-то цвета, чтобы стать навсегда зеленой. Это как в мозаике: не будет образа, пока не вставишь последний крохотный кусочек нужной формы. И только насильственно убиенные, сумасшедшие и самоуничтожившиеся возвращаются в эту жизнь тысячи раз.
Веефомит вошел в музей и отдался воспоминаниям. Он сидел в кресле Бенедиктыча, пока не услышал далекий вой Нектония.
"Смышленый все-таки он пес", - подумал Веефомит и отправился в обратный путь.
Теперь он вглядывался во встречные лица и видел в них ненужное раскаяние. Ему захотелось взглянуть на хрюшку Бенедиктыча, он вошел в ворота парка, когда позади раздался колокольный звон и прижившиеся на куполах страусы поднимались в небо и кружили над городом, как настоящие чудеса.
Шел третий год от рождения Дочери Человеческой.
* * *
Сложные отношения у меня со всеми. Меня никто уже не воспринимает за реальность. Книга давно написана, а я все смотрю в бесконечность и купаюсь в ней, как в огромном блюдце-океане, я пью чай в своем просторном доме и упрямо вижу, как я был болен и приезжала моя москвичка, как она входит, а я лежу и думаю, что ничего в этом мире не было и не будет, кроме желания не быть столбом и шагать по дороге вечности. О, как тоскливо и муторно было жить, не зная дороги, не проходя мимо столбов. И даже столбу, когда он видит идущего, кажется, что и он (столбик) движется. Вот она иллюзия жизни! И потому впечатлительным столбам внимают другие, когда те рассказывают им о движении.
Ах, куда ты заводишь меня, моя рука!, если и сегодня люди продолжают верить столбам, если отрезок пути идущего увидят только дальние будущие столбы и пройдут его в своем воображении.
А пока я желаю сюжета. И он выходит из меня модой на домашних философов, которым ныне, слава богу, есть что поесть. Мне стало любопытно пронаблюдать, как они, лишенные глобальных проблем выживания, повели себя после отправления своих естественных надобностей.
- К моему изумлению, - говорит мне Нектоний, - разнообразие форм человеческой глупости бесконечно и служит, по-видимому, лишь твоей созерцательности.
Я слушаю долго и нахожу, что теперь они с удовольствием говорят обо мне. Философ раздражается и поет: "Уймитесь волнения, страсти, замри, беспокойное сердце..."
- Накаркаешь, - говорю.
Он спохватывается и тараторит что-то обратное, как и все теперь делают.
- Послушай, - спрашиваю, - ты все говоришь, что время рассудит. Но судить будут люди, а не время. Вон дельфинам-то наплевать, что их предки съели прорву тварей в джунглях.
Философ вздрагивает, он боится меня, считает, что я телепатирую, он подозревает, что я расщепил мир.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103