Нигде особых страстей не значилось и намеков на них не нашлось, всего один художественный фильм и тот про животноводов.
- Может быть, что-нибудь было интересное, - сказал Копилин.
В этот момент из мастерской высунулся Бенедиктыч.
- Вы не спите? Постель вон там, Ленок, а я вздремну.
Леночка встала и подошла к нему.
- Дядечка Кузя, у тебя радио есть?
Она старалась заглянуть через его плечо в мастерскую.
- Нету, Леночка, у меня телевизор.
- Один?
- Ага.
- А ты там не один?
- Кузьма Бенедиктович покраснел.
- Один я, Ленок, с кем же мне быть.
- А почему это у тебя голоса и разговоры?
- Тут Кузьма Бенедиктович ещё больше покраснел и стал прикрывать дверь.
- Это, Ленок, наверное, от соседей звуки просачиваются. Я им сейчас позвоню, скажу, чтобы убавили громкость.
- Нет, дядечка, ты кого-то там прячешь.
Она засмеялась и попыталась толкнуть дверь. Кузьма Бенедиктович навалился и защелкнулся на запор.
- Спокойной ночи, - услышали они.
- Ленка, так нельзя, мы все-таки гости, - упрекнул Копилин.
Но она прямо-таки воспламенилась от любопытства.
- Ну и дядечка! Знаешь, он мне как друг, он что-то там придумал, кошмар! Тут какая-то жуткая тайна, покраснел хитрец! Ты видишь, какое он чудо! Знаешь, если бы не ты (она весело рассмеялась), я бы за него вышла замуж!
С Алексеем произошло что-то необъяснимое. Он встал и ни с того, ни с сего отвесил ей звонкую пощечину. Мир рухнул в её голове, она всплеснула руками и убежала в ванную. Копилин долго курил на кухне. Он проклинал эту случайно услышанную фразу: "развратная бабенка!", он презирал свою почечную шелуху, из которой так мучительно произрастал. Он был ненавистен сам себе, ему хотелось разрыдаться и бежать, сдерживала только мысль, что он свободный гражданин вселенной и может хоть завтра уехать в Америку.
Зеленое.
По всему дому носились запахи горячей пищи. Я решил устроить себе праздник живота. В одиночестве я изошел на нет от терзаний и ожиданий. И будь у меня силы, я создал бы "Ожидание". Все ждут: конца, начал, любви, получки, успехов, выздоровления, чуда, все ждут и ждут, надеются и тем живут среди тоски и удовольствий, когда явится, придет, наступит, грянет, скажет и все переменится, станет лучше, чище, и поймешь во благо силу, ум, энергию и заслужишь благодарность. Спасибо тоже ждут. Ждут, когда созреет, настоится, взыграет, когда кто-то там провозгласит, что можно быть человеком среди людей. И я ждал.
Ждал, когда готовил себе праздник живота, и крыса, почуяв вожделенные запахи, вставала на задние лапки и скребла когтями по стенке бака. Она уже не боялась меня, она бы ела у меня из рук, преодолей я брезгливость. Откуда у меня такое отвращение к ней? От сказок, которые я, затаив дыхание, розовощеким херувимчиком слушал в детстве; от врожденной боязни темноты и копошащихся в ней кошмаров; из-за воображения, рисующего мягкое пушистенькое тельце с розовыми лапками, черными бусинами глаз и усатой мордочкой с белыми выпяченными зубками; от испугов перед всем неожиданным и вкрадчивым?
И это, и другое. Она - мания обо мне самом: её желудок, её вожделения и грызня за первое место - это я при иных объемах, формах и декорациях. Это мой закон и мой жребий - её неистребимый инстинкт стремления к темному от света, на котором ты как у кого-то на ладони, её вечное бегство в привычный, спасительный родной мрак, где можно, будучи сильным или слабым, верховодить или отбирать, или доедать и пищать в наркотической сладости писка.
Я не кормил её пять дней и не ел сам. Мне был противен процесс принятия пищи. Я спокойно - она быстро. У меня ячейка - у неё ячейка. Я говорю - она пищит, стрекочет. Я тружусь - она прогрызает входы и выходы. Да, творчество, но не для того же, чтобы на него смотреть и делаться добрее и, как утверждают, лучше. Не то, не то... Да не то же!
Зачем это горячее жжение во мне? К чему эта неудовлетворенность? Я хочу знать, зачем это проклятое вдохновение?! Ни единого мазка или малейшего звука, ни строчки, пока не поймут - зачем. Ибо в этом знание мое право произрасти из нее.
Я не ел сам и находил в себе удовлетворение, что в отличие от неё волен отказать себе. И это меня поддерживало. Она смотрела на меня бешеными глазками, готовая сожрать собственный хвост, и я знал, что она любит и боготворит меня - деспота, готова слизывать крошки с моей ладони, но я не верил ей, я видел, как она, облагодетельствованная и свободная, вновь начнет швырять всюду, куда её заведут лапы, куда только прогрызутся зубы. И тогда она, забывшая, кто ей даровал свободу, выплюнет на свет тысячи таких же, как сама, черных, серых мяконьких телец, вскормит их, подохнет, и, испустив зловоние, будет объедена ими, и они, чихавшие на мое великодушие, не ведая на своем пути страха, бросятся на меня, не познавшего "зачем", не боровшегося с ними человека. Я знал, что глупо, когда столько возможностей, испытывать наслаждение, но продолжал мучить себя дикой картиной, воображаемой агонии своего растерзанного тела.
Черт побери! Я готовил себе праздник живота, я очень аккуратно соблюдал пропорции, я натащил самых изобильных вещей, я навел чистоту и порядок, я хотел есть. Она жаждала жрать. В этом едином желании мы были союзниками и врагами.
Текли слюни, и меня мутило от голода. Я наслаждался своими муками. Я не признавал себя психопатом. Я никого не винил. Я хотел себя.
У неё тоже текли слюни, и это я смотрел на человека, режущего хлеб и мясо. Я умолял накормить себя! И когда я дошел до последней черты исступления и понял, что хочу, как и она, наброситься, чавкать и глотать, стучать зубами и смотреть только на спасительную горку еды, я вылил, я высыпал, я опрокинул весь свой праздник живота в её железный бак, где действительно забурлил настоящий праздник.
Я стоял и устало смотрел. Я понимал, что ещё два-три дня и я потеряю сознание, ещё два три-три дня и наступит конец, потому что я один, совершенно один со своей историей о крысе.
Я давно высчитал, что бессмысленно ждать кого бы то ни было, но я ждал его, чтобы он, увидев, что я достоин ответа, разрешил мои мучительные вопросы.
Я знал, что бессмысленно ждать самого себя, другого, но убеждал себя, что ещё день-два и я дождусь и пойму, почему я должен есть (нет, не так, как она!), стремиться куда-то (не туда, куда она), жить почему-то.
Я ждал всех, а она задыхалась от проглоченной пищи моего праздника живота.
* * *
Сердобуев, Нематод и Строев прибыли в санаторий в золотой сезон. Море сверкало праздничной синевой. Настроение у отдыхающих игривое, женщины с ума сводят, в воде хочется пребывать сутки напролет.
- Тут-то ваша душа отдохнет! - пыхтел Сердобуев, - Здесь-то вы, Леонид Павлович, подрумянитесь.
И Строеву действительно стало здесь полегче. Он даже втихую в блокнотик мысли стал выписывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
- Может быть, что-нибудь было интересное, - сказал Копилин.
В этот момент из мастерской высунулся Бенедиктыч.
- Вы не спите? Постель вон там, Ленок, а я вздремну.
Леночка встала и подошла к нему.
- Дядечка Кузя, у тебя радио есть?
Она старалась заглянуть через его плечо в мастерскую.
- Нету, Леночка, у меня телевизор.
- Один?
- Ага.
- А ты там не один?
- Кузьма Бенедиктович покраснел.
- Один я, Ленок, с кем же мне быть.
- А почему это у тебя голоса и разговоры?
- Тут Кузьма Бенедиктович ещё больше покраснел и стал прикрывать дверь.
- Это, Ленок, наверное, от соседей звуки просачиваются. Я им сейчас позвоню, скажу, чтобы убавили громкость.
- Нет, дядечка, ты кого-то там прячешь.
Она засмеялась и попыталась толкнуть дверь. Кузьма Бенедиктович навалился и защелкнулся на запор.
- Спокойной ночи, - услышали они.
- Ленка, так нельзя, мы все-таки гости, - упрекнул Копилин.
Но она прямо-таки воспламенилась от любопытства.
- Ну и дядечка! Знаешь, он мне как друг, он что-то там придумал, кошмар! Тут какая-то жуткая тайна, покраснел хитрец! Ты видишь, какое он чудо! Знаешь, если бы не ты (она весело рассмеялась), я бы за него вышла замуж!
С Алексеем произошло что-то необъяснимое. Он встал и ни с того, ни с сего отвесил ей звонкую пощечину. Мир рухнул в её голове, она всплеснула руками и убежала в ванную. Копилин долго курил на кухне. Он проклинал эту случайно услышанную фразу: "развратная бабенка!", он презирал свою почечную шелуху, из которой так мучительно произрастал. Он был ненавистен сам себе, ему хотелось разрыдаться и бежать, сдерживала только мысль, что он свободный гражданин вселенной и может хоть завтра уехать в Америку.
Зеленое.
По всему дому носились запахи горячей пищи. Я решил устроить себе праздник живота. В одиночестве я изошел на нет от терзаний и ожиданий. И будь у меня силы, я создал бы "Ожидание". Все ждут: конца, начал, любви, получки, успехов, выздоровления, чуда, все ждут и ждут, надеются и тем живут среди тоски и удовольствий, когда явится, придет, наступит, грянет, скажет и все переменится, станет лучше, чище, и поймешь во благо силу, ум, энергию и заслужишь благодарность. Спасибо тоже ждут. Ждут, когда созреет, настоится, взыграет, когда кто-то там провозгласит, что можно быть человеком среди людей. И я ждал.
Ждал, когда готовил себе праздник живота, и крыса, почуяв вожделенные запахи, вставала на задние лапки и скребла когтями по стенке бака. Она уже не боялась меня, она бы ела у меня из рук, преодолей я брезгливость. Откуда у меня такое отвращение к ней? От сказок, которые я, затаив дыхание, розовощеким херувимчиком слушал в детстве; от врожденной боязни темноты и копошащихся в ней кошмаров; из-за воображения, рисующего мягкое пушистенькое тельце с розовыми лапками, черными бусинами глаз и усатой мордочкой с белыми выпяченными зубками; от испугов перед всем неожиданным и вкрадчивым?
И это, и другое. Она - мания обо мне самом: её желудок, её вожделения и грызня за первое место - это я при иных объемах, формах и декорациях. Это мой закон и мой жребий - её неистребимый инстинкт стремления к темному от света, на котором ты как у кого-то на ладони, её вечное бегство в привычный, спасительный родной мрак, где можно, будучи сильным или слабым, верховодить или отбирать, или доедать и пищать в наркотической сладости писка.
Я не кормил её пять дней и не ел сам. Мне был противен процесс принятия пищи. Я спокойно - она быстро. У меня ячейка - у неё ячейка. Я говорю - она пищит, стрекочет. Я тружусь - она прогрызает входы и выходы. Да, творчество, но не для того же, чтобы на него смотреть и делаться добрее и, как утверждают, лучше. Не то, не то... Да не то же!
Зачем это горячее жжение во мне? К чему эта неудовлетворенность? Я хочу знать, зачем это проклятое вдохновение?! Ни единого мазка или малейшего звука, ни строчки, пока не поймут - зачем. Ибо в этом знание мое право произрасти из нее.
Я не ел сам и находил в себе удовлетворение, что в отличие от неё волен отказать себе. И это меня поддерживало. Она смотрела на меня бешеными глазками, готовая сожрать собственный хвост, и я знал, что она любит и боготворит меня - деспота, готова слизывать крошки с моей ладони, но я не верил ей, я видел, как она, облагодетельствованная и свободная, вновь начнет швырять всюду, куда её заведут лапы, куда только прогрызутся зубы. И тогда она, забывшая, кто ей даровал свободу, выплюнет на свет тысячи таких же, как сама, черных, серых мяконьких телец, вскормит их, подохнет, и, испустив зловоние, будет объедена ими, и они, чихавшие на мое великодушие, не ведая на своем пути страха, бросятся на меня, не познавшего "зачем", не боровшегося с ними человека. Я знал, что глупо, когда столько возможностей, испытывать наслаждение, но продолжал мучить себя дикой картиной, воображаемой агонии своего растерзанного тела.
Черт побери! Я готовил себе праздник живота, я очень аккуратно соблюдал пропорции, я натащил самых изобильных вещей, я навел чистоту и порядок, я хотел есть. Она жаждала жрать. В этом едином желании мы были союзниками и врагами.
Текли слюни, и меня мутило от голода. Я наслаждался своими муками. Я не признавал себя психопатом. Я никого не винил. Я хотел себя.
У неё тоже текли слюни, и это я смотрел на человека, режущего хлеб и мясо. Я умолял накормить себя! И когда я дошел до последней черты исступления и понял, что хочу, как и она, наброситься, чавкать и глотать, стучать зубами и смотреть только на спасительную горку еды, я вылил, я высыпал, я опрокинул весь свой праздник живота в её железный бак, где действительно забурлил настоящий праздник.
Я стоял и устало смотрел. Я понимал, что ещё два-три дня и я потеряю сознание, ещё два три-три дня и наступит конец, потому что я один, совершенно один со своей историей о крысе.
Я давно высчитал, что бессмысленно ждать кого бы то ни было, но я ждал его, чтобы он, увидев, что я достоин ответа, разрешил мои мучительные вопросы.
Я знал, что бессмысленно ждать самого себя, другого, но убеждал себя, что ещё день-два и я дождусь и пойму, почему я должен есть (нет, не так, как она!), стремиться куда-то (не туда, куда она), жить почему-то.
Я ждал всех, а она задыхалась от проглоченной пищи моего праздника живота.
* * *
Сердобуев, Нематод и Строев прибыли в санаторий в золотой сезон. Море сверкало праздничной синевой. Настроение у отдыхающих игривое, женщины с ума сводят, в воде хочется пребывать сутки напролет.
- Тут-то ваша душа отдохнет! - пыхтел Сердобуев, - Здесь-то вы, Леонид Павлович, подрумянитесь.
И Строеву действительно стало здесь полегче. Он даже втихую в блокнотик мысли стал выписывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103