Я отодвигаюсь к двери. Меня выручает голодная-кажись-девушка. Она произносит замечательные слова:
- У кого нет внутренних убеждений, ценностей, тому и защищать нечего. Он всегда уползет, чтобы сохранить жизнь. После гибели героев надолго остаются выживалы и изменники...
Эх, если бы она не добавила этого слова "любви" - её речь имела бы единственный подтекст. А так многие посчитали, что её слова рождены какой-то любовной драмой.
Общество вновь всколыхнулось, заговорило о выживалах и героях и разделилось на пессимистов и оптимистов. Я попытался встать на сторону последних. Одна Леночка да ещё Бенедиктыч не принимали участие в споре. Леночке без разрешения открывать рот запретил Копилин, и она с трудом, но все-таки сдерживалась, а Бенедиктыч отправился за чаем, и я позавидовал его одиночеству на кухне. Зинаида не любила, когда я уходил, считала это негостеприимным.
А гостям было не до меня. Раджик что-то доказывал организму, Копилин их обоих успокаивал. Философ грубой дырки некстати пытался объяснить свою идею о том, что людям пора бы разрешить все и отменить механизмы подавления, хоть бы для эксперимента. Я заметил, что Зинаида его как-то творчески возбуждала. "Я за! - подхватил идею философа человек-ман, - я тоже думаю, что мы созрели до состояния, когда каждый может дать отчет в своих действиях и знать меру в еде, питье и удовольствиях. Нужно только убрать явных деградантов!" Но человек-ман был слишком молод, чтобы философ мог удовлетвориться его восторгом.
Общение продолжалось. Я вновь ушел в себя и думал, что сегодня ещё не так тесно, потому что не пришли говорящая трибуна, человек-пуп, джентельмен-ноготь, милый больной, общий любимец и их друзья. Моя голова лопнула бы от перелива проблем и идей, в которых я и так копошился, как муха в путине. Для достоверности я могу прибавить человека всегда говорящего только "хмы", который целыми вечерами пил крепкий чай в углу за этажеркой, но вряд ли стоит пускаться в утомительный объективизм и вставлять в диалоги его многозначительные хмыканья...
Я вышел из отрешенного состояния, когда услышал гитару Копилина. Его попросила сама Зинаида. Он играл и пел в тот вечер бесконечно, и я заметил, что с каждым звуком его гитары в моей голове делается просторнее и свободнее.
Я утопал в звуках, смотрел на гостей и гадал: почему одни бегут, по уши в деятельности, а другие сидят, курят, смотрят, и что же лично я представляю между ними? Я находил, что мог бы быть каждым из присутствующих и улавливал, что моя личность то множится в беспредельность, то усыхает до рамок банальнейшего типажа. Я физически осознал, что прожил тысячи жизней и чем дальше, тем труднее возвращаться к своему первородному "я". Чего оно хочет, это бесполое "я"? Что оно знает? Что мне мешает услышать его, понять себя? Или препятствует накопленный веками страх, когда весь разум поглощен борьбой с ним, когда он только и занят тем, что созданием красивых идей или выплесками чудовищных фантазий мученически противостоят грядущим ужасам и опасностям, которые кружат вокруг тысячами случайностей, произрастая из уродств, ошибок и дремучести? Быть может, подобные сложные стилистические конструкции запутывают все? Или выйти к себе не позволяет иной страх страх непомерных усилий, каких-то разрушительных жертвоприношений, утраты любви к привычным формам, надрыва и поражения в пути?..
Нет-нет, разгонял я монотонные вопросы, и сталкивался с пытливым взором Зинаиды, собирал остатки воли, смотрел на Леночку и говорил себе, что больше мне ничего не нужно, с меня довольно и этой крошечной вселенной.
А струны Копилина звучали возвышеннее, чем голоса.
И если бы не излишняя сентиментальность голодной девушки, вечер мог бы закончиться так ровно и плавно, как угомонившееся море. Но кода Копилин доиграл, она очень чувственно и излишне искренне сказала:
- Как это здорово, если бы мы могли жить вот так единой дружной семьей!
И всем от избытка чувственности стало неловко и грустно.
Один тайный чемпион придвинулся к ней поближе.
Глаза у гостей увлажнились, они поспешно вставали с мест. Но никто не шел к выходу. Все смотрели на Зинаиду, зная, что она должна закрыть вечер, резюмировать наговоренное. И она сказала:
- Правда у каждого своя, но есть истина, которая не есть правда, а настоящий талант всегда вызывает жестокую зависть.
Из этого все поняли, что и на неё сильно подействовала музыка Копилина, и поэтому один прекрасный тезис наложился на другой и долгожданного парадоксального эффекта не вышло.
Помню, я встал, довольный, что сегодня Зинаида меня не потрошила, когда случилось нечто полуфантастическое - вдруг, совершенно ошеломляюще, философ грубой дырки вышел на середину и не упал, а буквально бухнулся на колени и дико заголосил. Именно заголосил.
И это было ужасно! Он смотрел на Копилина мучительным пылающим взглядом, и сверху его здоровенный голый череп казался желтым диском, мистической шаровой молнией, влетевшей в раскрытое окно.
Он причитал, как на кладбище:
- Каюсь! Во всех гадких грехах каюсь! Все пробовал, идиот! За думки тщеславные, за возню постельную, за обманутых этим черепом, - бил он себя кулаком по голове, и на глазах она наливалась кровью, - прости, Зинаида! умолял он со слезами на глазах, - Простите все. Отпустите грехи! Не могу носить их! Переполнен! Бил зверей по голове, бил! Жену ненавидел и смерти ей желал! Все мне мешали! Род человеческий презирал! Гордыня изъела! Требовал от других чистоты, которой сам не имел! Нечист был, как и само времечко! Слаб, подл и жаден! Унижать любил, на каждом шагу трусил! Мерзостен!..
О, как долго он кричал, чем дольше, тем унизительней. Во мне все дрожало, сотни зеркал ломались, стекло резало и кололо, и сквозь трещины и выбоины проглядывали новые зеркала, уже изуродованные узорами трещин, отражающие мои искривленные "я"; и я бы выскочил вон, если бы не этот проклятый обездвиживший всех шок.
И не стал бы я вообще упоминать об этом происшествии, если бы чуть позже, когда философа привели в чувство и увели домой сострадательные женщины, Кузьма Бенедиктович не напомнил мне один выкрик:
- Что же делать, - признавался философ, мне так часто приходилось разочаровываться в человеке, в друзьях. Я гадок и жалок тем, что во мне болезнь разочарования, я никого не подпускаю всерьез, прячу тоску в глазах, я не верю, что меня не предадут и не бросят. Какой это груз, какое уныние, какой грех жить вот так!
- Это очень интересное признание, Валерий Дмитриевич, - сказал Кузьма Бенедиктович, когда привел эти слова философа.
А если честно, сам я этих слов не слышал, а не выдумал ли их Бенедиктыч - не уверен. Я был очень раздражен этой невыдержанностью, меня возмутило, что он заставил всех нас после чистого чувства испытать мерзость, а лично меня вновь отшвырнуло в монотонные волны вопросов о своем "я".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
- У кого нет внутренних убеждений, ценностей, тому и защищать нечего. Он всегда уползет, чтобы сохранить жизнь. После гибели героев надолго остаются выживалы и изменники...
Эх, если бы она не добавила этого слова "любви" - её речь имела бы единственный подтекст. А так многие посчитали, что её слова рождены какой-то любовной драмой.
Общество вновь всколыхнулось, заговорило о выживалах и героях и разделилось на пессимистов и оптимистов. Я попытался встать на сторону последних. Одна Леночка да ещё Бенедиктыч не принимали участие в споре. Леночке без разрешения открывать рот запретил Копилин, и она с трудом, но все-таки сдерживалась, а Бенедиктыч отправился за чаем, и я позавидовал его одиночеству на кухне. Зинаида не любила, когда я уходил, считала это негостеприимным.
А гостям было не до меня. Раджик что-то доказывал организму, Копилин их обоих успокаивал. Философ грубой дырки некстати пытался объяснить свою идею о том, что людям пора бы разрешить все и отменить механизмы подавления, хоть бы для эксперимента. Я заметил, что Зинаида его как-то творчески возбуждала. "Я за! - подхватил идею философа человек-ман, - я тоже думаю, что мы созрели до состояния, когда каждый может дать отчет в своих действиях и знать меру в еде, питье и удовольствиях. Нужно только убрать явных деградантов!" Но человек-ман был слишком молод, чтобы философ мог удовлетвориться его восторгом.
Общение продолжалось. Я вновь ушел в себя и думал, что сегодня ещё не так тесно, потому что не пришли говорящая трибуна, человек-пуп, джентельмен-ноготь, милый больной, общий любимец и их друзья. Моя голова лопнула бы от перелива проблем и идей, в которых я и так копошился, как муха в путине. Для достоверности я могу прибавить человека всегда говорящего только "хмы", который целыми вечерами пил крепкий чай в углу за этажеркой, но вряд ли стоит пускаться в утомительный объективизм и вставлять в диалоги его многозначительные хмыканья...
Я вышел из отрешенного состояния, когда услышал гитару Копилина. Его попросила сама Зинаида. Он играл и пел в тот вечер бесконечно, и я заметил, что с каждым звуком его гитары в моей голове делается просторнее и свободнее.
Я утопал в звуках, смотрел на гостей и гадал: почему одни бегут, по уши в деятельности, а другие сидят, курят, смотрят, и что же лично я представляю между ними? Я находил, что мог бы быть каждым из присутствующих и улавливал, что моя личность то множится в беспредельность, то усыхает до рамок банальнейшего типажа. Я физически осознал, что прожил тысячи жизней и чем дальше, тем труднее возвращаться к своему первородному "я". Чего оно хочет, это бесполое "я"? Что оно знает? Что мне мешает услышать его, понять себя? Или препятствует накопленный веками страх, когда весь разум поглощен борьбой с ним, когда он только и занят тем, что созданием красивых идей или выплесками чудовищных фантазий мученически противостоят грядущим ужасам и опасностям, которые кружат вокруг тысячами случайностей, произрастая из уродств, ошибок и дремучести? Быть может, подобные сложные стилистические конструкции запутывают все? Или выйти к себе не позволяет иной страх страх непомерных усилий, каких-то разрушительных жертвоприношений, утраты любви к привычным формам, надрыва и поражения в пути?..
Нет-нет, разгонял я монотонные вопросы, и сталкивался с пытливым взором Зинаиды, собирал остатки воли, смотрел на Леночку и говорил себе, что больше мне ничего не нужно, с меня довольно и этой крошечной вселенной.
А струны Копилина звучали возвышеннее, чем голоса.
И если бы не излишняя сентиментальность голодной девушки, вечер мог бы закончиться так ровно и плавно, как угомонившееся море. Но кода Копилин доиграл, она очень чувственно и излишне искренне сказала:
- Как это здорово, если бы мы могли жить вот так единой дружной семьей!
И всем от избытка чувственности стало неловко и грустно.
Один тайный чемпион придвинулся к ней поближе.
Глаза у гостей увлажнились, они поспешно вставали с мест. Но никто не шел к выходу. Все смотрели на Зинаиду, зная, что она должна закрыть вечер, резюмировать наговоренное. И она сказала:
- Правда у каждого своя, но есть истина, которая не есть правда, а настоящий талант всегда вызывает жестокую зависть.
Из этого все поняли, что и на неё сильно подействовала музыка Копилина, и поэтому один прекрасный тезис наложился на другой и долгожданного парадоксального эффекта не вышло.
Помню, я встал, довольный, что сегодня Зинаида меня не потрошила, когда случилось нечто полуфантастическое - вдруг, совершенно ошеломляюще, философ грубой дырки вышел на середину и не упал, а буквально бухнулся на колени и дико заголосил. Именно заголосил.
И это было ужасно! Он смотрел на Копилина мучительным пылающим взглядом, и сверху его здоровенный голый череп казался желтым диском, мистической шаровой молнией, влетевшей в раскрытое окно.
Он причитал, как на кладбище:
- Каюсь! Во всех гадких грехах каюсь! Все пробовал, идиот! За думки тщеславные, за возню постельную, за обманутых этим черепом, - бил он себя кулаком по голове, и на глазах она наливалась кровью, - прости, Зинаида! умолял он со слезами на глазах, - Простите все. Отпустите грехи! Не могу носить их! Переполнен! Бил зверей по голове, бил! Жену ненавидел и смерти ей желал! Все мне мешали! Род человеческий презирал! Гордыня изъела! Требовал от других чистоты, которой сам не имел! Нечист был, как и само времечко! Слаб, подл и жаден! Унижать любил, на каждом шагу трусил! Мерзостен!..
О, как долго он кричал, чем дольше, тем унизительней. Во мне все дрожало, сотни зеркал ломались, стекло резало и кололо, и сквозь трещины и выбоины проглядывали новые зеркала, уже изуродованные узорами трещин, отражающие мои искривленные "я"; и я бы выскочил вон, если бы не этот проклятый обездвиживший всех шок.
И не стал бы я вообще упоминать об этом происшествии, если бы чуть позже, когда философа привели в чувство и увели домой сострадательные женщины, Кузьма Бенедиктович не напомнил мне один выкрик:
- Что же делать, - признавался философ, мне так часто приходилось разочаровываться в человеке, в друзьях. Я гадок и жалок тем, что во мне болезнь разочарования, я никого не подпускаю всерьез, прячу тоску в глазах, я не верю, что меня не предадут и не бросят. Какой это груз, какое уныние, какой грех жить вот так!
- Это очень интересное признание, Валерий Дмитриевич, - сказал Кузьма Бенедиктович, когда привел эти слова философа.
А если честно, сам я этих слов не слышал, а не выдумал ли их Бенедиктыч - не уверен. Я был очень раздражен этой невыдержанностью, меня возмутило, что он заставил всех нас после чистого чувства испытать мерзость, а лично меня вновь отшвырнуло в монотонные волны вопросов о своем "я".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103