Он решил отправить на Кадьяк и скот, и зерна запас, и для обмена на пушнину товаров разных. Денег не жалел. Скот подобрал Иван Ларионович любо-дорого глядеть. Коровки одна к одной – сытые, рослые, вымя под брюхом навешаны как ведра. Известно, корова для мужика – жизнь сытая. И уж Иван Ларионович расстарался со скотом.
Корабли чернели на воде тяжелыми утюгами. Между судами и причалами сновали лодки. Обливаясь потом, мужики гнулись над веслами. Мешки, тюки, бухты канатов, корзины летали с рук на руки.
Готлиб Иванович Кох заехал к Голикову с разговором. Тоже беспокоился: что-то уж слишком рьяно Иван Ларионович за земли новые принялся. Прикидывал: «Может, в столице-то Шелихов подмогу большую получил? Как бы не опростоволоситься». Чиновник-то всегда по ветру нос держит. «Вдруг, – думал, – сверху Гришку поддерживают, а я медлю?»
– Ах, Иван Ларионович, Иван Ларионович, что же ко мне не заглянул? Я всегда рад, да и помог бы…
– Да нечего уж, – ответствовал Иван Ларионович степенно, – мы и сами с усами… Справляемся.
Готлиб Иванович сухоньким личиком потянулся к купцу:
– А что уж так радеете, Иван Ларионович, насчет земель новых? Торг, говорят, и тот забросили. – И застыл. Ждал, что скажет купец.
– Да что ж не радеть-то, – ответил на то Голиков, – земли-то державные. Вон Григорий Иванович, – взял со стола бумагу, – пишет из Петербурга, что с людьми учеными говорил, и те, образцы собранные им осмотрев, сказывают, что металлы весьма полезные на землях есть, уголь каменный… Больших, больших дел, Готлиб Иванович, от тех земель ждать надобно.
По плечу чиновника снисходительно похлопал, и Кох решил определенно: «Точно, Шелихов в Петербурге руку нашел крепкую. Надо с купцами поостеречься».
Голиков держался с чиновником сухо. Уехал Кох ни с чем.
Волна тихо била о причал, качала зеленую бороду водорослей, облепивших старые, до черноты прогнившие сваи. Из темной глубины к свае выплыла огромная большеголовая рыбина и уставила круглые глаза на сидевшего на краю причала солдата.
Солдат был старый вояка, еще елизаветинский, невесть как попавший в Охотск. Глянув оторопело на рыбину, солдат с сердцем плюнул:
– Тьфу, нечисть… Не приведи господи!
Рыбина лениво вильнула хвостом и ушла в глубину. Солдат вытер рукавом заросший щетиной подбородок и плюнул еще раз. Не один год жил на берегу океана, а все не мог привыкнуть к морской рыбе. Уж больно велика, колюча и чертоподобна была она. Другого и не скажешь. Все карасики рязанские ему помнились из тихого пруда, на поверхности которого не шелохнется и опавший листок. Карасик бьется, играет в солнечных лучах, трепещет прозрачными плавниками. Красавца этого раз из воды выхватишь и всю жизнь будешь помнить.
– Эх, – вздохнул солдат, – карасики красные…
Со стоящих на банках кораблей донеслись удары склянок. Солдат руку подставил к корявому уху. Посчитал удары, но не поняв, который час, поднял к небу глаза. Так-то надежнее, какие еще склянки. На востоке уже высветлило до полнеба, и солдат решил, что вот-вот встанет солнышко. Заворочался, как воробей под застрехой, в проволглой от ночного тумана шинельке и поднялся на ноги. Знал: караульный начальник строг. Увидит, что на посту сидел, натрет холку. Но какой там караульный начальник? Охотск спал, раскинувшись на берегу океана. И еще ни одна труба не дымилась, не светилось ни одно окно. Даже собачьего брёха не слышно было. Да и на кораблях не угадывалось никакого движения. Вот склянки пробили, и все стихло. Только нептуньи золоченые морды поблескивали выше бушпритов, да четко над морем рисовались черные перекрестья мачт.
Волна по-прежнему, обещая штиль на море, чуть слышно била о причал. И вдруг в тишине чуткое солдатское ухо уловило какой-то звук. Будто бы тележные колеса простучали по камням. Понукание послышалось, и опять простучали колеса. Солдат насторожился. «Кого это нелегкая несет, – подумал, – в такой-то ранний час?» Увидел, из-за дальних домов выкатила запряженная гусем одвуконь телега. Угадал на телеге мужика и второго, трясущегося на соломе, разглядел. «Что за люди?» – с тревогой подумал солдат и подхватил ружье. Лицо по-начальственному набычил, шагнул с причала. Службу старый знал.
Телега прокатила над морем и, простучав по камням, скатилась к воде. С телеги бойко соскочил мужик, что на соломе трясся, и шагнул к волне. Вошел в воду по колено. Нагнулся, зачерпнул полные ладони и в лицо плеснул. Громко засмеялся. Оборотился к солдату, с непонятливостью разглядывавшего это чудо: ишь ты, как разобрало человека – лицо водой морской, горькой омывает. Умыться, конечно, надо с дороги – так ступай к колодцу. Ключевая вода-то и мягка и освежит лучше. А в эту, похлебку соленую, что уж лезть? Солдат даже фыркнул с неудовольствием в нос. «Вот уж правда, – подумал, – избаловался народ».
А мужик на гальку выбрался и подошел к солдату. На бровях в лучах вынырнувшего из-за горизонта солнца вспыхивали капли воды.
– Ты что, – спросил весело, – старый, не узнаешь? А я ведь когда-то трубочку тебе подарил. – Открыл в улыбке белые зубы.
Солдат вгляделся и изумленно глаза раскрыл:
– Григорий Иванович! Ах, батюшка… Не признал… Не признал. Да ты же ведь в Петербурге, говорят… – Затоптался на гальке. – Как же, как же… Вот она, трубочка-то твоя… – В карман шинели сунул руку и вытащил обкуренную, с черным чубуком трубочку. – Как закурю, так тебя и вспоминаю. – Протянул трубочку Шелихову.
– Не надо, – отстранил трубку Шелихов и, засмеявшись, сказал: – Ишь табачищем-то несет от нее. Как живете-то? – Повернулся вновь к морю: – Красно-то как! А?
– Да что уж там красота, – прокуренным горлом засипел солдат, – нам-то что до нее. Сырость одна, и все…
– Эх, служба, служба, – вновь оборотился к солдату Шелихов и, обхватив его за плечи, крепко тряхнул и притиснул лицом к груди. Рад был, рад, что опять увидел море. Даже и не верилось, что вновь стоит на берегу и волна рядом, у ног, плещет. Да и какая волна! Прозрачная, драгоценному хрусталю подобная.
– Эх, солдат, – повторил Григорий Иванович, прыгнул в телегу. Крикнул: – Давай!
Телега загремела вдоль моря, подскакивая на камнях. Кони хоть и приморенные дорогой, захлестанные грязью, а понесли все же лихо.
Спустя малое время сидел Григорий Иванович за столом, уставленным яствами, и счастливая хозяйка не спускала с него глаз. Лицо ее говорило: Гришенька, ах, Гришенька – моленый ты мой, насилу дождалась тебя! Тут же, с краю, горбился Иван Ларионович. Мял ладонью поскучневшее лицо. Глаза прятал под надвинутыми бровями.
На столе лежали шпаги с золочеными эфесами, дарованные царицей, медали на андреевских лентах. Шелихов уже рассказал про свое петербургское житье. Выложил все как было и к чему пришло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37