ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ежели история не умеет точно считать, ежели затеряется где-то приказ, какое-то плевое военное донесение или почему-то просто захотят его утаить, никто даже не узнает, черт побери, кто, отчего и как поднял мятеж и погиб, никто не узнает, было ли их в самом деле сорок четыре, или, может быть, сорок шесть, сорок четыре или сорок шесть. Одно лишь точно — это были солдаты семьдесят первого венгерского пехотного полка, тренчанского полка дротарей и плотогонов.
Но и об этом я узнаю только поздней. Хотя у меня и были знакомые из-под Тренчина. И товарищи оттуда были. То ли из Станковиц, то ли из Бошацы. А может, из Земянского Подградья. Конечно, знавал я и тамошних солдат, что не служили в семьдесят первом пехотном полку. А вот что я там не служил — ужасно обидно. Боже правый, столько я колобродил по свету, так что стоило остановиться где-то под Тренчином? Почему я не служил в том полку, почему не был вместе с тренчанскими пехотинцами? А если бы и попал в плен, то где? На восточном фронте! Их взяли в плен и отпустили! А взбунтовались они, только когда оказались в Крагуеваце. Черт возьми, почему я не знаю, скольких там расстреляли! Сорок четыре или сорок шесть? Кто ошибается — история или сами солдаты? Если солдаты и ошибаются, то не потому ли, что там не было с ними какого-нибудь фельдвшивеля?
Когда дело касается такой точности, я и спустя годы еще корю себя, что не был в каком-то ином месте фельдвшивелем. Если их там было сорок четыре, я не хочу присоединяться к ним только ради того, чтобы стать сорок пятым. А если их было сорок шесть, если затерялся военный приказ или кого-то пристрелили в сторонке, я не хочу быть лишним, я хочу просто позвать тех двух на помощь: скажите, черт подери, скольких же в этом Крагуеваце хлопнули?
Мне, например, не все равно, где сколько ног! Но обо всем я узнаю много поздней...
Конец войны. И я иду. Выгнали меня. Есть ли ноги, нету ли, ступай! И я иду. Есть ли у тебя товарищи или
нет, ступай! Иной раз какой-нибудь приятель и крикнет тебе: «Пошли!» И я все иду, иду. Иной раз я проглочу слово — один бог ведает, на каком языке к кому обращаться. А где, хоть и проглочу слово, да улыбнусь, как бы говоря: братцы, я ведь иду, не бойтесь, я тоже иду! Рядом со мной, черт подери, все время кто-то подыхает от малярии! Но я иду! Может, только скажу себе: бедняга! Малярия! Иду! Когда Дюрис, когда Коко, когда Мартиненго. Ребята, хоть я и на одной ноге, а пошли. Шагом марш, хотя вы и без сил, малярия — не малярия, черт подери, надо идти, не подыхать же по дороге домой, а нету сил ни у Дюриса, ни у Коко, так пускай поможет Мартиненго!..
Представьте, я даже не заметил, когда и где перешел границу.
Иду себе и вдруг издали уже вижу, что, пожалуй, и меня кто-то поджидает, что уже кто-то издали меня жадно высматривает и никак не дождется. За каждым моим шагом следит. Вот те на, кажись, тетушка!
— Сыночек мой,— улыбается она мне во весь рот.— Солдатик мой золотенький! Кажин день поджйдаю тебя. Двужды на неделе пеку маковник. Мак для тебя собирала. Ах ты, дурбень, и где ж пропадал ты так долго?
— Долго, матушка! — Господи, я уж и говорить разучился! — Матушка, я уже не солдатик!
— Ты-то не солдатик, сынок? — Она сует мне в карман маковник.— Ох, и долгонько # ждала-поджидала, дужды на неделе маковник пекла, сыночек, ты для меня до самой смертушки будешь солдатом.
А меня тянет все дальше и дальше. Ведь и я когда-то на божий свет народился. Что с того, что отца не знал: и что рано мать померла?
Я все иду и иду. В кармане у меня маковник, но я не сразу, хе-хе-хе, его пробую...
А я й не знаю — прости меня, горлинка,— не знаю, где дом мой, не знаю, где что приключилось, не знаю, что и дома тем часом поделалось, и потому недосуг было за всем уследить, не знаю, где что приключилось!..
Ну и ладно! Дорога научила меня, прах ее подери, ходить на костылях! Нежданно-негаданно я в Турце. Бог знает, почему. Кто-то уже успел обзавестись табачными лавками \ а у меня по-прежнему ни кола ни двора. Я только Дюрис и ни черта больше. Некому было вовремя надоумить меня переметнуться в лагерь противника, выучить меня бы только заправским служакой!
Господи, а поначалу мне казалось, что я невесть какой дошлый малый!
Кой-кто обзавелся уже табачной лавкой или корчмой, а если отец у него был дубильщик, так и шкурками, шинком или дубильней. А у меня что было? Тащился я домой, но сам не знал, зачем туда иду. Может, мне туда и незачем было топать. Я же всего-навсего Дюрис: разве кому в Турце известно, что где-то меня по-другому звали? У моего отца ни в Турце, ни где поблизости не было ни валяльни, ни дубильни, ни лесопилки, ни фабрики, я только Дюрис, и мой отец — хоть я и кланяюсь ему в ноги,— мой отец у нас в деревне был только татка. Но я и этого как положено не узнал. И все же я иду. И хоть иду на костылях не спеша, наверно, кричу уже издали.
А может, и нет. Может, только язык кажу. Просто хочется знать, где я жил. Пусть и прихожу домой слишком поздно, а точней уже после того, как войско все успело разграбить.
Кто знает, может, мне просто очень захотелось повидать бачу, что взял меня когда-то в подпаски. Хоть он и прогнал меня, а все равно хотелось снова его увидать, и верно поэтому я понуждал костыли шагать до самого Турца.
И бача мне обрадовался, дал мне поесть, ночлег предложил. Была пора жатвы, хотя в Турце особой жатвы и не бывает. Но все равно, страда была в самом разгаре. Над Острой и Толстой, да и над Пекаровой небо было усыпано звездами, и все они светили так ярко, словно бы кузнец швырнул их туда прямо с наковальни, а его ученики- начинашки, которым помогал и подпасок, как бы украсили небосвод узорами. И откуда-то доносился запах ночных фиалок, которые кто-то давно завез в Турец из России.
Инвалидам войны и легионерам, сражавшимся на стороне Антанты, предоставлялись табачные лавочки.
До чего же красиво вокруг! Господи, война кончилась! Может, потому все такое красивое. Почему бы Турцу тоже об этом не знать? И почему чтоб на небе это не было видно?
— Бача, я думал, что мы еще заночуем в той хижине, потому я к вам и явился.
— Какая тебе хижина! Я и подняться к ней, считай, не смогу, пришлось бы ночевать в другом месте.
— Или хотя бы на сене. Но у вас на сене, под вашей крышей. Только вот ноги забыл я в Италии. Заберусь ли теперь на чердак? Я бы теперь не сумел попасть даже на небо.
И он — бедняга, и впрямь был очень стар да еще измучен пузырем и простатой — вдруг меня пожалел.
А я стоял возле него, мочился и глядел на звезды. И под этим звездным небом защемило у меня сердце: ведь мне уже никогда не обуть башмаков — теперь они мне без надобности,— никогда не взойти ни на Толстую, ни на Плешовицу, когда-то — я был еще мальчишкой и только учился взбегать на пригорки — она была совсем голая, но с тех пор заросла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32