Я долго сидел, держа в руке кассету, потом вставил ее в видеоплейер и услыхал, как пошла пленка.
Отец сидел у стены, обклеенной обоями в белую полоску. На нем была рубашка с открытым воротом. Рубашка и обои оттеняли лицо, темные глаза. Он смотрел прямо в камеру. Лицо было гладкое, без морщин. Может, это старая съемка? Но насколько старая? – подумал я. Десятилетней давности? Однако, как только он заговорил, я понял, что она была сделана незадолго до его исчезновения.
За год до исчезновения у него немного изменился голос. Я тогда еще подумал: у него в голосе как будто появились воздушные пузырьки.
Он сидел, прислонившись спиной к стене, и говорил. Не улыбался. Увидев его лицо в кадре, я вздохнул с облегчением. Мне почему-то казалось, что на кассете будет снято то, о чем я боялся подумать, и я обрадовался, увидев его лицо таким, каким я его помнил, каким оно было, и ничего другого.
– Я не знаю, кто из вас смотрит сейчас на меня… ты, Мириам, или Кристофер. Это странно, я знаю, что это странно. Мне тоже это кажется странным, мне тоже. Но это единственный способ рассказать вам все. Я не говорил об этом раньше, и, если я говорю сейчас, значит, что-то случилось…
Возможно, Мириам, ты предчувствовала то, что я сейчас расскажу… но, думаю, мои слова будут для тебя большой неожиданностью. Даже шоком. Может быть, даже шоком. Чудно рассказывать тебе то, что я много лет носил в себе, но что… естественно… совершенно неизвестно тебе.
Это ничего не изменит. Думаю, не стоит объяснять почему и отчего… И вообще все… Ладно, надо просто начать рассказ.
О'кей.
Он провел рукой по лицу, словно снял пластиковую обертку с пакета. Вымученно улыбнулся.
– В семьдесят четвертом году я был в Хёнефоссе, снимал свой первый документальный фильм. Я только что закончил кинокурсы во Франции и вернулся домой… Не бойся, я не буду рассказывать тебе всю историю своей жизни, но если меня сейчас смотрит Кристофер… ему это может быть интересно.
Я не спускал глаз с его белой рубашки. Откуда она у него? По-моему, я ее никогда на нем не видел. Во всяком случае, обычно он таких не носил. Он никогда не ходил в белых рубашках. Я решил спросить об этом у мамы, об этой рубашке.
– Я собирался снять фильм о людях труда, о простых работягах. Род моей матери происходит из Викера, это севернее Хёнефосса, на западной стороне озера Спериллен. Дед был мелким фермером. У него было немного овец, и еще он выращивал хлеб. В том домишке выросла моя мать вместе со своими семью братьями и сестрами. Два ее брата умерли еще в детстве. Мне хотелось поехать туда и сделать фильм о том, что значило быть мелким фермером в то время и каково это теперь.
Усадьба пришла в запустение. Черепица обвалилась. Пустые окна. Ни у кого из братьев или сестер матери не было времени этим заниматься. Дед умер десять лет назад, бабушка лежала в больнице для хроников.
Я подъехал к дому, прошелся по пустым комнатам. Когда-то здесь жили девять человек. Я ходил и думал о том, в какой тесноте они спали, о запахе пота и сна.
Он улыбнулся. Я смотрел на рубашку.
– Несколько недель я прожил там в гостинице, разговаривал с людьми, ходил с фермы на ферму, словно турист. Если меня впускали в дом, я объяснял хозяевам, что моя мать из этих мест. Люди там угрюмые. Сначала они всегда были мрачные, насупленные, но постепенно… Я сделался заядлым любителем кофе, научился болтать, для документалиста это важно.
Были там брат и сестра, они жили в маленькой усадьбе в глубине долины у подножия Элрюдсколлен. Тура и Улав. Когда мы познакомились, им было соответственно шестьдесят четыре и шестьдесят пять лет. Они прожили вместе всю жизнь, брат и сестра. Их старшая сестра жила в Хёнефоссе. Несколько дней я проболтал с Улавом, стоя у них на дворе, прежде чем получил приглашение зайти в дом. Улав был разговорчивее Туры. Местные говорили, что Тура сторонится людей и редко выходит из дому.
Улав был не прочь поболтать со мной, думаю, ему хотелось что-то рассказать мне. Но ведь и он тоже был угрюмый, как все местные жители. Он стоял во дворе, переминаясь с ноги на ногу и бросая на меня косые взгляды, изредка он ронял слова. Но я понимал, что ему хочется что-то рассказать мне, и потому приходил к нему снова и снова.
Отец немного наклонил голову. Под носом мелькнуло подобие улыбки. Его обычной гордой улыбки. У него была гордая улыбка, он прятал ее, но она пробивалась на лице, вопреки всему, из чистого упрямства…
– Все мое снаряжение состояло из камеры и магнитофона, я справлялся с ними без помощников, мне хотелось работать в одиночку.
Тура – красивая старая женщина, она держалась даже изысканно, как будто парила над землей. Я никогда не видел никого, кто бы так двигался, так легко. Мы проговорили несколько часов о том о сем и в конце концов мне удалось уговорить стариков на съемку, мы условились на другой день.
Я сделал странное интервью с Улавом и Турой. Весь фильм рассказывал только о них, об их усадьбе, об истории их семьи, о жизни с братьями и, сестрами. Держа камеру, я думал, что они все время говорят друг с другом, без слов, без жестов, словно их язык вгравирован в едва заметное изменение деталей.
Иногда мы молчим по нескольку дней, – улыбнулась Тура. Эта улыбка тоже была знаком, но я не понял его значения. Таким был весь фильм. Зритель понимает, что что-то осталось невысказанным, но чем ближе к концу фильма, тем яснее ему становится, что он этого так и не узнает. Однако взгляд Улава, скользнувший со стола на лицо Туры, говорит больше слов. Тогда зритель понимает, что это фильм о любви, о которой нельзя говорить, – много лет назад ее укрыли в этом уменьшенном мире, никому не известном и скрытом от посторонних глаз.
Я хотел вернуться к ним на другой день, чтобы снять несколько кадров перед домом. Улав косо глянул на меня и сказал, что в таком случае я должен сделать это рано утром, потому что днем за ними приедет внучатая племянница и заберет их в Хёнефосс на похороны. Там после долгой болезни умер муж их сестры. Поминки состоятся в саду у сестры.
Мне вдруг пришло в голову, что для фильма хорошо было бы снять вместе брата и двух сестер. И я спросил Улава, считает ли он возможным, чтобы я снял несколько кадров в саду у его сестры. Он замолчал и несколько минут не поднимал глаз, я был уверен, что мой вопрос оскорбил его. Но потом он поднял голову, кивнул и улыбнулся – все в порядке, вечером он позвонит сестре.
Отец скрестил руки на груди и снова прислонился к стене. Он смотрел в камеру и молчал. Потом опустил руки. Лицо ожило, словно он вспомнил что-то очень важное.
– Внучатую племянницу стариков звали Гюнн. Ей был двадцать один год, она работала в Хёнефоссе на почте. Здороваясь, Гюнн протянула мне руку и сказала: ты посадил пятно на рубашку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48