Я уж не говорю о Мее или Фофанове, о существовании которых и не подозревал, — был там, например, барон Розенгейм в толщенном красном сафьяне… Плеяда поэтов рубежа нашего века, начиная с Анненского, потом символисты, Блок. Тонкие книжицы и брошюры, аккуратно, по несколько сборников одного поэта были вставлены в картонные крышечки — папки, обтянутые мягкой пепельно-серой материей. Футуристы и ранний Маяковский, — а собрание Хлебникова начала тридцатых годов? — позже мне встречались только отдельные томики. Ну и, конечно, довоенные «малая» и «большая» серии… Было там все: были греки и римские поэты в нескольких антологиях; были французы в переводах и в подлинниках — Мюссе и Гюго, Ла-Мартин, Прюдом, Бодлер, Верлен и многие, многие — французов не перечислить, и я их слишком люблю (со школы я малость знал французский, так я потом подзанялся, чтобы научиться их чуть-чуть понимать); немцы — Гете, и Шиллер, и Гейне, англичане — Шелли, огромный том Байрона, американец Уитмен в переводах Чуковского!..
Когда Ольга Андреевна сказала, что я был прав, что мы действительно досиделись до полуночи, я все не мог взять в толк, чего ей от меня нужно. Взглянул на часы, ахнул и, руководствуясь указаниями хозяйки, стопками уложил книги на полу — в передней, свободной части комнаты.
— Хорошо, Арон, спасибо, я уже совсем засыпаю, так что давайте-ка вы отправляйтесь восвояси, — стала выпроваживать меня Ольга Андреевна, явно стараясь показать, что мы с ней друзья, хвои люди, и непринужденно-бесцеремонный тон в обращении друг к другу теперь вполне допустим. —Что хотите взять с собой? Берите.
— Одну?
— Сколько угодно. Прочитаете — приходите за другими.
Я взял с полдесятка книг, завернул их в газету, наскоро простился, побежал к себе. Повесил на крючок шинель, стал снимать сапоги — оказалось, они чисто вымыты и протерты жирным… Кинулся на кровать не раздеваясь — и читал, не остывая от лихорадки, начавшейся там, на квартире Ольги Андреевны, когда я разбирал содержимое первого ящика…
С этого дня я к ней зачастил. Сперва она сердилась тому, как быстро я глотаю книги, хотя нельзя было не заметить, что каждый мой приход ее радует.
— Арон, да разве можно с такой скоростью читать стихи? — начинала она журить меня. — Это не приключенческие повести, вы же ничего не успеваете прочувствовать.
Я доказывал ей, что успеваю, но все слабые попытки убедить ее в моих способностях легко воспринимать печатное или звучащее слово не достигали цели. Мне никак не хотелось прибегать к наглядной демонстрации феноменальных свойств своей памяти — признаться, я, вообще-то, скорее стесняюсь этой ненормальности, чем горжусь ею, — но однажды, когда все-таки надоело выглядеть в глазах Ольги Андреевны слишком поверхностным читателем, я уселся на кушетку и сказал:
— Довольно меня воспитывать! Вот четыре уже прочитанных стопки. Берите любую книжку, открывайте любое стихотворение — только из лучших, слабые не надо, я неинтересные не запоминаю, — читайте первую строку, а я буду продолжать.
Сближаешься с человеком только когда окончательно перестаешь контролировать свое отношение к нему. Так, я до той минуты никогда не позволял себе забывать, что Ольга Андреевна калека, и чуть что бросался ей помочь, опередить ее, если нужно было что-нибудь принести или подать, — я не хотел, чтобы она делала какие-то движения, если сделать их мог я. Но тут меня малость заело, Ольга Андреевна в этот миг была для меня лишь соперником в споре, в котором я собирался ее победить, и, вероятно, что-то похожее почувствовала и она, потому что с неожиданной поспешностью, не заботясь, как будет выглядеть ее вывернутое бедро и как двинутся ее непослушные ноги, Ольга Андреевна слезла с кресла, проковыляла к книгам и склонилась над ними, — а я, предвкушая близкий триумф, с самодовольной улыбкой смотрел на нее и вдруг с удивлением подумал: ведь смотрю-то спокойно, и нет во мне этого нервозного желания спешить на помощь. Пусть, пусть пороется, выберет что-нибудь невозможное…
— На, продолжай, — говорит Ольга Андреевна, и краем сознания отмечаю, что она обращается ко мне на «ты». —Мое любимое. Только попробуй сказать, будто это стихотворение неинтересное:
Не рассуждай, не хлопочи,
Безумство ищет, глупость судит…
— Тютчев! — ору я, торжествуя, и читаю, почти кричу:
…Дневные раны сном лечи,
А завтра быть чему, то будет!
Живя, умей все пережить, —
Тоску и радость, и тревогу —
Чего желать? Куда спешить?
День пережит — и слава Богу!
— Что, съела? — Я чуть не высунул ей язык. — Тоже мне! Оставишь теперь свои нотации?
— Ах ты, Арошка! Как же мне покаяться? — смеется она, стоя рядом, прямо передо мной, у кушетки, на которой я сижу.
— Ах ты, Олешка! — передразнивая ее тон, отвечаю ей. — А вот поцелуй меня в щечку!..
— И черт с тобой, поцелую!
И, вытянув шейку, она меня звонко чмокает.
Последние подпорки, поддерживавшие ту тонкую стенку, какая еще разгораживала нас, казалось, рухнули тогда. Перейдя с ней на «ты», я уж больше не возвращался к строгому «Ольга Андреевна», она стала просто Ольга, Оля, когда же мы оба бывали в веселом настроении и чувствовали особенную легкость, в ход пускались «Арошка» и «Олешка». Другое дело, Ольга веселилась не всегда, хотя при мне взгляд ее, обращенный обычно глубоко внутрь себя, неизменно теплел, мрак, что часто обволакивал ее подобно той шали, в которую она постоянно куталась, ничем нельзя было рассеять. Интуитивно я чувствовал с первого же мига, едва входил, как именно нужно держаться с нею. Но однажды вечером — мы долго сидели за чаем и обсуждали, чем же привлекателен свободный стих, — мне показалось, что она несколько отошла, я с облегчением сбросил трудно дававшуюся мне настороженность и обратился к ней: «Дай-ка еще чайку, Олешка».
Она стала мне наливать и вдруг этим жестким своим голосом, глядя мимо чашки, произнесла:
— Олененок-олешка… Переехала тележка…
Эти слова так меня хлестанули, что я отшатнулся, она же, увидев на моем лице страх, жалобно улыбнулась:
— Что-то мне сегодня слишком паршиво, — заговорила она, — ты уж прости. Отвратительный май. Там расцветает. Когда ты пришел, я пообещала себе, что буду держаться, но, видишь, — сорвалась. Открой окно. Хочешь знать, как это случилось?
Тогда ей исполнилось восемнадцать, она заканчивала первый курс филфака университета в Ленинграде и любила одного моряка, штурмана дальнего плавания, который больше чем на десять лет был старше ее. Олиного отца, профессора Карева, читавшего лекции на кафедре общественных наук там же, в университете, роман дочери страшно удручал. С одной стороны, ему, марксисту, старому партийцу, личному другу наркома Луначарского не следовало мешать светлому чувству дочки, которая полюбила достойного человека, бывшего фронтовика и морского волка;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146
Когда Ольга Андреевна сказала, что я был прав, что мы действительно досиделись до полуночи, я все не мог взять в толк, чего ей от меня нужно. Взглянул на часы, ахнул и, руководствуясь указаниями хозяйки, стопками уложил книги на полу — в передней, свободной части комнаты.
— Хорошо, Арон, спасибо, я уже совсем засыпаю, так что давайте-ка вы отправляйтесь восвояси, — стала выпроваживать меня Ольга Андреевна, явно стараясь показать, что мы с ней друзья, хвои люди, и непринужденно-бесцеремонный тон в обращении друг к другу теперь вполне допустим. —Что хотите взять с собой? Берите.
— Одну?
— Сколько угодно. Прочитаете — приходите за другими.
Я взял с полдесятка книг, завернул их в газету, наскоро простился, побежал к себе. Повесил на крючок шинель, стал снимать сапоги — оказалось, они чисто вымыты и протерты жирным… Кинулся на кровать не раздеваясь — и читал, не остывая от лихорадки, начавшейся там, на квартире Ольги Андреевны, когда я разбирал содержимое первого ящика…
С этого дня я к ней зачастил. Сперва она сердилась тому, как быстро я глотаю книги, хотя нельзя было не заметить, что каждый мой приход ее радует.
— Арон, да разве можно с такой скоростью читать стихи? — начинала она журить меня. — Это не приключенческие повести, вы же ничего не успеваете прочувствовать.
Я доказывал ей, что успеваю, но все слабые попытки убедить ее в моих способностях легко воспринимать печатное или звучащее слово не достигали цели. Мне никак не хотелось прибегать к наглядной демонстрации феноменальных свойств своей памяти — признаться, я, вообще-то, скорее стесняюсь этой ненормальности, чем горжусь ею, — но однажды, когда все-таки надоело выглядеть в глазах Ольги Андреевны слишком поверхностным читателем, я уселся на кушетку и сказал:
— Довольно меня воспитывать! Вот четыре уже прочитанных стопки. Берите любую книжку, открывайте любое стихотворение — только из лучших, слабые не надо, я неинтересные не запоминаю, — читайте первую строку, а я буду продолжать.
Сближаешься с человеком только когда окончательно перестаешь контролировать свое отношение к нему. Так, я до той минуты никогда не позволял себе забывать, что Ольга Андреевна калека, и чуть что бросался ей помочь, опередить ее, если нужно было что-нибудь принести или подать, — я не хотел, чтобы она делала какие-то движения, если сделать их мог я. Но тут меня малость заело, Ольга Андреевна в этот миг была для меня лишь соперником в споре, в котором я собирался ее победить, и, вероятно, что-то похожее почувствовала и она, потому что с неожиданной поспешностью, не заботясь, как будет выглядеть ее вывернутое бедро и как двинутся ее непослушные ноги, Ольга Андреевна слезла с кресла, проковыляла к книгам и склонилась над ними, — а я, предвкушая близкий триумф, с самодовольной улыбкой смотрел на нее и вдруг с удивлением подумал: ведь смотрю-то спокойно, и нет во мне этого нервозного желания спешить на помощь. Пусть, пусть пороется, выберет что-нибудь невозможное…
— На, продолжай, — говорит Ольга Андреевна, и краем сознания отмечаю, что она обращается ко мне на «ты». —Мое любимое. Только попробуй сказать, будто это стихотворение неинтересное:
Не рассуждай, не хлопочи,
Безумство ищет, глупость судит…
— Тютчев! — ору я, торжествуя, и читаю, почти кричу:
…Дневные раны сном лечи,
А завтра быть чему, то будет!
Живя, умей все пережить, —
Тоску и радость, и тревогу —
Чего желать? Куда спешить?
День пережит — и слава Богу!
— Что, съела? — Я чуть не высунул ей язык. — Тоже мне! Оставишь теперь свои нотации?
— Ах ты, Арошка! Как же мне покаяться? — смеется она, стоя рядом, прямо передо мной, у кушетки, на которой я сижу.
— Ах ты, Олешка! — передразнивая ее тон, отвечаю ей. — А вот поцелуй меня в щечку!..
— И черт с тобой, поцелую!
И, вытянув шейку, она меня звонко чмокает.
Последние подпорки, поддерживавшие ту тонкую стенку, какая еще разгораживала нас, казалось, рухнули тогда. Перейдя с ней на «ты», я уж больше не возвращался к строгому «Ольга Андреевна», она стала просто Ольга, Оля, когда же мы оба бывали в веселом настроении и чувствовали особенную легкость, в ход пускались «Арошка» и «Олешка». Другое дело, Ольга веселилась не всегда, хотя при мне взгляд ее, обращенный обычно глубоко внутрь себя, неизменно теплел, мрак, что часто обволакивал ее подобно той шали, в которую она постоянно куталась, ничем нельзя было рассеять. Интуитивно я чувствовал с первого же мига, едва входил, как именно нужно держаться с нею. Но однажды вечером — мы долго сидели за чаем и обсуждали, чем же привлекателен свободный стих, — мне показалось, что она несколько отошла, я с облегчением сбросил трудно дававшуюся мне настороженность и обратился к ней: «Дай-ка еще чайку, Олешка».
Она стала мне наливать и вдруг этим жестким своим голосом, глядя мимо чашки, произнесла:
— Олененок-олешка… Переехала тележка…
Эти слова так меня хлестанули, что я отшатнулся, она же, увидев на моем лице страх, жалобно улыбнулась:
— Что-то мне сегодня слишком паршиво, — заговорила она, — ты уж прости. Отвратительный май. Там расцветает. Когда ты пришел, я пообещала себе, что буду держаться, но, видишь, — сорвалась. Открой окно. Хочешь знать, как это случилось?
Тогда ей исполнилось восемнадцать, она заканчивала первый курс филфака университета в Ленинграде и любила одного моряка, штурмана дальнего плавания, который больше чем на десять лет был старше ее. Олиного отца, профессора Карева, читавшего лекции на кафедре общественных наук там же, в университете, роман дочери страшно удручал. С одной стороны, ему, марксисту, старому партийцу, личному другу наркома Луначарского не следовало мешать светлому чувству дочки, которая полюбила достойного человека, бывшего фронтовика и морского волка;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146