— Я хочу, чтобы вы поняли. Это я вас благодарю. Это я говорю вам спасибо. Дело в том, что вы прочли мои стихи. Я следил, как вы их читали… Видел выражение лица… Это было для меня!.. Поймите…
И он отвернулся.
II
Те полчаса — сорок минут, что прошли до посадки, странный человек молчал. Молча просидел все это время и Никольский. Беспорядочные мысли не давали ему прийти в себя. Надо было хотя бы внешне казаться спокойным, но сидеть так же неподвижно, как и его сосед, Никольский не мог, и потому то менял позу, то начинал опять копаться в своих бумагах. Стараясь делать все непринужденно, он чувствовал, что это не слишком ему удается. Когда же самолет стал терять высоту, Никольский изобразил любознательного пассажира, который летит чуть ли не в первый раз и потому проявляет повышенный интерес к иллюминатору, едва в нем начинает что-то мелькать. Приткнувшись к стеклу и глядя на разбросанные редкие огни внизу, Никольский никак не мог отделаться от чувства нереальности происходящего. Нелепый человек, дурацкая возня с журналом, прочитанные стихи, благодарность, проявленная в столь ошеломляющей форме, и наконец признание в авторстве — да что же это за чертовщина все вместе?! Нет, положительно кто-то из нас малость тронутый, думал Никольский. На первый взгляд — тот, сосед. Ну и я тоже хорош… С чего это я так разволновался? «Он возбужден до чрезвычайности», — как выражались когда-то. «Возбужденный до чрезвычайности, граф быстрыми шагами проследовал в будуар, где мадам де Гризо…» Что за вздор? Ладно, граф, посадка, проверьте, не забыли ли вы свои манатки в салоне…
Шум двигателей прекратился, пассажиры встали с мест, затолпились в проходе. Совершив массу ненужных движений, поднялся со своего кресла и сосед Никольского. Он оказался необычайной худобы верзилой ростом что-нибудь под сто восемьдесят пять. Никольский выбрался следом, и пока медленно, с заминками, двигались к выходу, он видел перед собой узкую спину, на которой даже сквозь пальто резко очерчивались лопатки, и видел нестриженый затылок с глубокой, какой-то детской срединной ложбинкой… Дальше, спускаясь но трапу и шагая по темному полю, где сильно дуло, мело поземкой и жестоко морозило лицо, они шли рядом. Разойтись, например, нарочито ускорив шаги или, наоборот, отстав, Никольскому казалось неловким. Ведь не были же они теперь совсем незнакомы — после стихов и всего остального!.. Его спутник, вероятно, воспринимал ситуацию сходным образом, потому что явно старался приноровить к Никольскому свою гусиную походку, да еще то и дело оборачивался боком к нему, сбиваясь с шага, путаясь в полах пальто, судорожно хватая полуоткрытым ртом обжигающий воздух.
Наконец вошли в аэропортовское здание, в небольшой грязноватый с серо-зелеными, пятнистыми от застарелых потеков стенами зал, где было жарко натоплено — круглые осадистые железные печи стояли по углам — и было душно от множества разморенных людей, которые дремали на лавках, торчали около буфетной стойки и атаковывали окошко билетной кассы.
— Н-ну, прибыли… — проговорил Никольский, рассеянно глядя на эту знакомую до тошноты картину. И неожиданно для себя спросил:
— Куда вы сейчас?
Его новый знакомый вместо ответа с уверенностью сказал:
— Ведь вам в гостиницу? Бронь есть?
Никольский покачал головой.
— Понятно… Сейчас десять, так? Рейс на Москву в половине первого, съезжать из гостиницы начнут через час-полтора, а пока места не освободятся, вам все равно придется ждать. Может быть… Может быть, мы поужинаем?
— Да уж больно паршиво здесь… — с сомнением протянул Никольский и тоскливо взглянул на разрисованную голубыми розами вывеску «Ресторан».
— Здесь?! — всплеснул руками его знакомый и быстро, будто подавившись, втянул шею в плечи. — Здесь вы умрете! — он ткнул пальцем в сторону ресторана. — Зачем здесь? Поедем в гостиницу. В том ресторане все-таки… Там есть шанс выжить!
Никольский засмеялся. Они вышли и как раз успели вскочить в отъезжающий автобус.
Значит, ему не в гостиницу, думал Никольский. Неужели он здешний? Не похоже.
Добрались до гостиницы. Резвый старичок, отбросив газету, вскочил с табуретки, метнулся к ним, стал раздевать, ловко, как салфетку, перекидывая через локоть пальто и шарф, осторожно принимая меховую шапку… Прошли в ресторанный зал и сели у окна, почти в углу, подальше от эстрадки, где под бряканье и стук четырех музыкантов певица — в зеленом тафтяном платье в обтяжку, полная, стареющая, низко пела «Любовь есть такая планета» — и будто совокуплялась со своим микрофоном… Взяли полграфинчика водки, шпроты, салат, горячее мясное, кофе, а еще Никольский велел попозже, к кофе, принести сто граммов коньяку. Лимона, конечно, не было. «Конфеточки?» — предложила официантка. Никольский вяло махнул рукой: ладно, пусть будут конфеточки… Принесли водку. Никольский налил в рюмки, поднял свою.
— Н-ну… За знакомство? Никольский Леонид Павлович.
— Очень приятно, — ответил его визави и широко заулыбался. — Да-да, пеняйте на себя, с моим именем вам, ой будет нелегко! Аарон-Хаим Менделевич Финкельмайер, с вашего позволения! За ваше здоровье!
— Ого, — сказал Никольский. — Ветхий Завет? За здоровье!
И они выпили. Передавая друг другу баночку, ели шпроты; раскладывали по тарелкам салат и обсуждали, хорош ли, и спрашивали предупредительно, не нужна ли соль; наливали по рюмочке еще и еще и говорили что-то вовсе не значащее по смыслу, но приятное, очень нужное в таких-то именно случаях, когда сидят двое и знать еще ничего друг о друге не знают, но узнают вот-вот, сейчас, после этой или после следующей рюмки, и раскроются души, и язык развяжется, и — что там о другом! — о себе вдруг узнаешь такое, чему удивишься, и подумаешь среди разговора: эко ведь как оно у меня, оказывается, а?..
Стало тепло. Мороз, автобусная теснота, сутолока аэропорта и нудные нервозные часы полета сдвинулись далеко, а завтрашние дела — что ж они, эти дела?
— Послал бы я все это подальше к матери, верно? — сказал Никольский, и Финкельмайер Аарон-Хаим Менделевич с ним согласился.
— Верно, — сказал Аарон-Хаим. — Верно, хотя мне и плевать, что это такое и куда. Хотите послать? Матери можно послать любую посылку, она, понимаете, все принимает. У вас какое отправление? Бандероль? Заказная?
— Авиа, — подумав, сказал Никольский. — Авиа, обшитая белой тряпочкой, все швы изнутри. С уведомлением о вручении.
— Ценная, — подсказал Финкельмайер. — Я почту знаю, я на почте…
— Какая, к дьяволу, ценная? Там сплошное дерьмо.
— Продуктовые нельзя! — запротестовал Финкельмайер и поднял вверх такой длинный палец, что он, казалось, состоял по меньшей мере из пяти фаланг.
— Международная, — наклонившись к собеседнику, значительно произнес Никольский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146
И он отвернулся.
II
Те полчаса — сорок минут, что прошли до посадки, странный человек молчал. Молча просидел все это время и Никольский. Беспорядочные мысли не давали ему прийти в себя. Надо было хотя бы внешне казаться спокойным, но сидеть так же неподвижно, как и его сосед, Никольский не мог, и потому то менял позу, то начинал опять копаться в своих бумагах. Стараясь делать все непринужденно, он чувствовал, что это не слишком ему удается. Когда же самолет стал терять высоту, Никольский изобразил любознательного пассажира, который летит чуть ли не в первый раз и потому проявляет повышенный интерес к иллюминатору, едва в нем начинает что-то мелькать. Приткнувшись к стеклу и глядя на разбросанные редкие огни внизу, Никольский никак не мог отделаться от чувства нереальности происходящего. Нелепый человек, дурацкая возня с журналом, прочитанные стихи, благодарность, проявленная в столь ошеломляющей форме, и наконец признание в авторстве — да что же это за чертовщина все вместе?! Нет, положительно кто-то из нас малость тронутый, думал Никольский. На первый взгляд — тот, сосед. Ну и я тоже хорош… С чего это я так разволновался? «Он возбужден до чрезвычайности», — как выражались когда-то. «Возбужденный до чрезвычайности, граф быстрыми шагами проследовал в будуар, где мадам де Гризо…» Что за вздор? Ладно, граф, посадка, проверьте, не забыли ли вы свои манатки в салоне…
Шум двигателей прекратился, пассажиры встали с мест, затолпились в проходе. Совершив массу ненужных движений, поднялся со своего кресла и сосед Никольского. Он оказался необычайной худобы верзилой ростом что-нибудь под сто восемьдесят пять. Никольский выбрался следом, и пока медленно, с заминками, двигались к выходу, он видел перед собой узкую спину, на которой даже сквозь пальто резко очерчивались лопатки, и видел нестриженый затылок с глубокой, какой-то детской срединной ложбинкой… Дальше, спускаясь но трапу и шагая по темному полю, где сильно дуло, мело поземкой и жестоко морозило лицо, они шли рядом. Разойтись, например, нарочито ускорив шаги или, наоборот, отстав, Никольскому казалось неловким. Ведь не были же они теперь совсем незнакомы — после стихов и всего остального!.. Его спутник, вероятно, воспринимал ситуацию сходным образом, потому что явно старался приноровить к Никольскому свою гусиную походку, да еще то и дело оборачивался боком к нему, сбиваясь с шага, путаясь в полах пальто, судорожно хватая полуоткрытым ртом обжигающий воздух.
Наконец вошли в аэропортовское здание, в небольшой грязноватый с серо-зелеными, пятнистыми от застарелых потеков стенами зал, где было жарко натоплено — круглые осадистые железные печи стояли по углам — и было душно от множества разморенных людей, которые дремали на лавках, торчали около буфетной стойки и атаковывали окошко билетной кассы.
— Н-ну, прибыли… — проговорил Никольский, рассеянно глядя на эту знакомую до тошноты картину. И неожиданно для себя спросил:
— Куда вы сейчас?
Его новый знакомый вместо ответа с уверенностью сказал:
— Ведь вам в гостиницу? Бронь есть?
Никольский покачал головой.
— Понятно… Сейчас десять, так? Рейс на Москву в половине первого, съезжать из гостиницы начнут через час-полтора, а пока места не освободятся, вам все равно придется ждать. Может быть… Может быть, мы поужинаем?
— Да уж больно паршиво здесь… — с сомнением протянул Никольский и тоскливо взглянул на разрисованную голубыми розами вывеску «Ресторан».
— Здесь?! — всплеснул руками его знакомый и быстро, будто подавившись, втянул шею в плечи. — Здесь вы умрете! — он ткнул пальцем в сторону ресторана. — Зачем здесь? Поедем в гостиницу. В том ресторане все-таки… Там есть шанс выжить!
Никольский засмеялся. Они вышли и как раз успели вскочить в отъезжающий автобус.
Значит, ему не в гостиницу, думал Никольский. Неужели он здешний? Не похоже.
Добрались до гостиницы. Резвый старичок, отбросив газету, вскочил с табуретки, метнулся к ним, стал раздевать, ловко, как салфетку, перекидывая через локоть пальто и шарф, осторожно принимая меховую шапку… Прошли в ресторанный зал и сели у окна, почти в углу, подальше от эстрадки, где под бряканье и стук четырех музыкантов певица — в зеленом тафтяном платье в обтяжку, полная, стареющая, низко пела «Любовь есть такая планета» — и будто совокуплялась со своим микрофоном… Взяли полграфинчика водки, шпроты, салат, горячее мясное, кофе, а еще Никольский велел попозже, к кофе, принести сто граммов коньяку. Лимона, конечно, не было. «Конфеточки?» — предложила официантка. Никольский вяло махнул рукой: ладно, пусть будут конфеточки… Принесли водку. Никольский налил в рюмки, поднял свою.
— Н-ну… За знакомство? Никольский Леонид Павлович.
— Очень приятно, — ответил его визави и широко заулыбался. — Да-да, пеняйте на себя, с моим именем вам, ой будет нелегко! Аарон-Хаим Менделевич Финкельмайер, с вашего позволения! За ваше здоровье!
— Ого, — сказал Никольский. — Ветхий Завет? За здоровье!
И они выпили. Передавая друг другу баночку, ели шпроты; раскладывали по тарелкам салат и обсуждали, хорош ли, и спрашивали предупредительно, не нужна ли соль; наливали по рюмочке еще и еще и говорили что-то вовсе не значащее по смыслу, но приятное, очень нужное в таких-то именно случаях, когда сидят двое и знать еще ничего друг о друге не знают, но узнают вот-вот, сейчас, после этой или после следующей рюмки, и раскроются души, и язык развяжется, и — что там о другом! — о себе вдруг узнаешь такое, чему удивишься, и подумаешь среди разговора: эко ведь как оно у меня, оказывается, а?..
Стало тепло. Мороз, автобусная теснота, сутолока аэропорта и нудные нервозные часы полета сдвинулись далеко, а завтрашние дела — что ж они, эти дела?
— Послал бы я все это подальше к матери, верно? — сказал Никольский, и Финкельмайер Аарон-Хаим Менделевич с ним согласился.
— Верно, — сказал Аарон-Хаим. — Верно, хотя мне и плевать, что это такое и куда. Хотите послать? Матери можно послать любую посылку, она, понимаете, все принимает. У вас какое отправление? Бандероль? Заказная?
— Авиа, — подумав, сказал Никольский. — Авиа, обшитая белой тряпочкой, все швы изнутри. С уведомлением о вручении.
— Ценная, — подсказал Финкельмайер. — Я почту знаю, я на почте…
— Какая, к дьяволу, ценная? Там сплошное дерьмо.
— Продуктовые нельзя! — запротестовал Финкельмайер и поднял вверх такой длинный палец, что он, казалось, состоял по меньшей мере из пяти фаланг.
— Международная, — наклонившись к собеседнику, значительно произнес Никольский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146