Ты же их знаешь.
— Да, вроде.
— За тобой заехать?
— А можешь?
— Конечно.
Продолжу.
Оказавшись на солнечном школьном дворе, я обернулся и увидел свое отражение в единственном уцелевшем стекле: я был одного цвета — багрового. Двор заполняли носилки и каталки с капельницами да кислородными масками, словно лежаки на пляже. На моих глазах раненых перевязывали так быстро, что между бинтами оставались опавшие осенние листья. Помню, как лицо Келли, моей напарницы на уроках французского, закрыли простыней. Такое живое лицо…
Над нами кружились чайки — редко когда они сюда залетали — и…
Впрочем, вы все видели на фотографиях. Только фото не передает тех чувств, того солнечного света, той алой крови. Это вырезают из журналов. А я считаю, что обрезанная фотография — это ложь.
«Ладно, — думал я. — Наверное, нужно просто пойти домой, помыться — и все будет хорошо». Я еще раз огляделся: полицейские оттеснили школьников вверх на холм; слева врач всаживал огромный шприц с длинной, как рельсовый гвоздь, иглой в грудь другой моей знакомой — Деми Харшейв. Несколькими шагами дальше санитар тащил капельницу и едва не поскользнулся об окровавленную спортивную куртку.
Я нащупал в кармане ключи. «Только бы добраться до машины, — мелькнула мысль. — Уехать отсюда, и все обойдется». Я двинулся к автостоянке. Позднее окажется, что я каким-то чудом прошел через бреши в оцеплении, и поначалу полиция подумает, будто я действовал намеренно. Но я просто шел и шел. И никто меня не окликнул. Кстати, слышали по телевизору рассказы о психотерапевтах, которые помогают жертвам катастроф? Так вот, это брехня собачья!
На пути к своей машине я увидел белый «шевроле-шеветт» Шерил. Он светился в лучах солнца и казался таким теплым, что хотелось подойти и потрогать его капот. Я так и сделал — слабое октябрьское солнце действительно нагрело машину, — а потом забрался на автомобиль, свернулся калачиком, оставляя за собой ржаво-красные следы, и погрузился в забытье.
Чья-то рука встряхнула меня, и я открыл глаза. Солнце уже слегка сместилось к закату. Передо мной стояли два полицейских: один держал на поводке немецкую овчарку, а второй, с винтовкой в руках, говорил в микрофон: «Живой. Нет, вроде не ранен. Да, мы его здесь подержим».
Я зажмурился и опять посмотрел на полицейских. Теперь я уже не «тот самый парень», теперь я просто «он». Я попробовал поднять правую руку, но кровь приклеила рукав к капоту. Я рванул сильнее, и с треском разматываемой клейкой ленты ткань поддалась. Заскорузлая одежда казалась вылепленной из пластилина.
— Сколько времени? — спросил я.
Они так глянули, будто собака с ними заговорила.
— Начало третьего, — ответил один.
Я не знал, что сказать. «Сколько всего погибло?» — вертелось у меня на языке. Но я так и не нашелся, как спросить, и минутой позже ко мне подбежали две миловидные девушки с большой красной аптечкой.
— Ты ранен?
— Нет.
— Порезался стеклом?
— Нет.
— Алкоголь или наркотики употреблял?
— Нет.
— Лекарства получаешь?
— Нет.
— Аллергия есть?
— На новокаин.
— Кровь на тебе из одного источника?
— Эээ… Да.
— Ты знаешь, чья это кровь?
— Шерил Энвей.
— Ты знал Шерил Энвей?
— Эээ… Да. Конечно, знал. Зачем вам это?
— От того, кем она тебе приходилась, может зависеть твое состояние.
— Логично. — Я рассуждал гораздо трезвее, чем должен бы.
— Так ты знал Шерил Энвей?
— Да. Она моя… девушка.
От настоящего времени в моем ответе они насторожились и вопросительно посмотрели на полицейских. Кто-то из них сказал:
— Он спал на машине.
— Я не спал!
Они удивленно посмотрели на меня.
— Не знаю, что я делал. Только точно не спал.
Одна девушка спросила:
— Это машина Шерил?
— Да.
Я поднялся. В школе все еще трещали звонки. Отчетливо, как на сцене, ощущалось близкое присутствие толпы.
— Мы можем сделать тебе укол успокоительного, — предложила вторая девушка.
— Да, — согласился я. — Пожалуйста.
Спирт холодом коснулся моей кожи, а потом я почувствовал укол.
Все мы не раз смотрели армейские фильмы, где жестокие сержанты посылали солдат чистить сортир за неправильно застланную постель. Только в отличие от многих из вас я при первых же кадрах бежал из кинотеатра или переключал канал телевизора. Слишком уж это похоже на мое детство.
«Ты ничтожество, ясно? Пустое место. Тебя и Бог-то не видит. И даже дьявол не замечает. Ты — ноль!»
А вот еще всплывают в памяти слова Реджа:
«Глупец! Чудовище! Слабак! О тебе и на Судном дне не вспомнят».
Отец, как видите, стремился доказать, что я — полное ничтожество. И может, моя сегодняшняя никчемность — результат тех старых дней.
Кент же никогда ничтожеством не был. Предполагалось, что он как минимум устроится в отцовскую страховую компанию — так и вышло, — женится на подходящей девушке — он так и сделал, — и будет вести честную и праведную жизнь — чем он и занимался, пока ровно год назад подросток на «тойоте» не превратил его в отбивную при выезде на Колфейлд.
Я скучаю по Кенту и, видит Бог, искренне жалею, что не был с братом по-настоящему близок. В сравнении с его организованностью и целеустремленностью мои собственные усилия смотрятся жалким подобием. А эта праведность! Однажды, в шестом классе, его выгнали с уроков за скандал, устроенный по поводу пасхальных яиц (мол, «язычество это, богопротивное дело, символ плодовитости, тайно поощряющий похоть»). Вы спросите, откуда у шестиклассников похоть? Не важно, Кент уже тогда умел использовать религию в своих целях. Он прирожденный политик.
Отец тогда сразу помчался в школу заступаться за Кента — только пятки засверкали. Размахивая кулаками и грозя судебным разбирательством, он потребовал, чтобы в классе Кента не красили яиц. Изумленные учителя, готовые на все, лишь бы отвязаться от свалившегося на них буйнопомешанного, пошли Реджу навстречу. Мы потом долго молились за обедом, после чего отец с Кентом пустились в разговор о традиции пасхальных яиц, слишком заумный для меня тогда. Мать же оставалась безучастной: с таким же успехом она могла сидеть перед испорченным телевизором.
Или вот еще про Реджа. Лет в двенадцать меня поймали обирающим малиновый куст в соседском огороде. Тяжкий грех. Неделями отец делал вид, будто меня не существует. Он мог столкнуться со мной в коридоре и, не проронив ни слова, пройти мимо, словно я стул какой-нибудь. А политик Кент всегда оставался в стороне от наших конфликтов.
В таком обращении были и свои плюсы: если меня нет, то и наказывать некого. И я пользовался этим преимуществом за обеденным столом. Начиналось все обычно с того, что мать, потягивая вино из бокала, спрашивала, как дела в школе.
— Нормально, — отвечал я, — только знаешь что?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
— Да, вроде.
— За тобой заехать?
— А можешь?
— Конечно.
Продолжу.
Оказавшись на солнечном школьном дворе, я обернулся и увидел свое отражение в единственном уцелевшем стекле: я был одного цвета — багрового. Двор заполняли носилки и каталки с капельницами да кислородными масками, словно лежаки на пляже. На моих глазах раненых перевязывали так быстро, что между бинтами оставались опавшие осенние листья. Помню, как лицо Келли, моей напарницы на уроках французского, закрыли простыней. Такое живое лицо…
Над нами кружились чайки — редко когда они сюда залетали — и…
Впрочем, вы все видели на фотографиях. Только фото не передает тех чувств, того солнечного света, той алой крови. Это вырезают из журналов. А я считаю, что обрезанная фотография — это ложь.
«Ладно, — думал я. — Наверное, нужно просто пойти домой, помыться — и все будет хорошо». Я еще раз огляделся: полицейские оттеснили школьников вверх на холм; слева врач всаживал огромный шприц с длинной, как рельсовый гвоздь, иглой в грудь другой моей знакомой — Деми Харшейв. Несколькими шагами дальше санитар тащил капельницу и едва не поскользнулся об окровавленную спортивную куртку.
Я нащупал в кармане ключи. «Только бы добраться до машины, — мелькнула мысль. — Уехать отсюда, и все обойдется». Я двинулся к автостоянке. Позднее окажется, что я каким-то чудом прошел через бреши в оцеплении, и поначалу полиция подумает, будто я действовал намеренно. Но я просто шел и шел. И никто меня не окликнул. Кстати, слышали по телевизору рассказы о психотерапевтах, которые помогают жертвам катастроф? Так вот, это брехня собачья!
На пути к своей машине я увидел белый «шевроле-шеветт» Шерил. Он светился в лучах солнца и казался таким теплым, что хотелось подойти и потрогать его капот. Я так и сделал — слабое октябрьское солнце действительно нагрело машину, — а потом забрался на автомобиль, свернулся калачиком, оставляя за собой ржаво-красные следы, и погрузился в забытье.
Чья-то рука встряхнула меня, и я открыл глаза. Солнце уже слегка сместилось к закату. Передо мной стояли два полицейских: один держал на поводке немецкую овчарку, а второй, с винтовкой в руках, говорил в микрофон: «Живой. Нет, вроде не ранен. Да, мы его здесь подержим».
Я зажмурился и опять посмотрел на полицейских. Теперь я уже не «тот самый парень», теперь я просто «он». Я попробовал поднять правую руку, но кровь приклеила рукав к капоту. Я рванул сильнее, и с треском разматываемой клейкой ленты ткань поддалась. Заскорузлая одежда казалась вылепленной из пластилина.
— Сколько времени? — спросил я.
Они так глянули, будто собака с ними заговорила.
— Начало третьего, — ответил один.
Я не знал, что сказать. «Сколько всего погибло?» — вертелось у меня на языке. Но я так и не нашелся, как спросить, и минутой позже ко мне подбежали две миловидные девушки с большой красной аптечкой.
— Ты ранен?
— Нет.
— Порезался стеклом?
— Нет.
— Алкоголь или наркотики употреблял?
— Нет.
— Лекарства получаешь?
— Нет.
— Аллергия есть?
— На новокаин.
— Кровь на тебе из одного источника?
— Эээ… Да.
— Ты знаешь, чья это кровь?
— Шерил Энвей.
— Ты знал Шерил Энвей?
— Эээ… Да. Конечно, знал. Зачем вам это?
— От того, кем она тебе приходилась, может зависеть твое состояние.
— Логично. — Я рассуждал гораздо трезвее, чем должен бы.
— Так ты знал Шерил Энвей?
— Да. Она моя… девушка.
От настоящего времени в моем ответе они насторожились и вопросительно посмотрели на полицейских. Кто-то из них сказал:
— Он спал на машине.
— Я не спал!
Они удивленно посмотрели на меня.
— Не знаю, что я делал. Только точно не спал.
Одна девушка спросила:
— Это машина Шерил?
— Да.
Я поднялся. В школе все еще трещали звонки. Отчетливо, как на сцене, ощущалось близкое присутствие толпы.
— Мы можем сделать тебе укол успокоительного, — предложила вторая девушка.
— Да, — согласился я. — Пожалуйста.
Спирт холодом коснулся моей кожи, а потом я почувствовал укол.
Все мы не раз смотрели армейские фильмы, где жестокие сержанты посылали солдат чистить сортир за неправильно застланную постель. Только в отличие от многих из вас я при первых же кадрах бежал из кинотеатра или переключал канал телевизора. Слишком уж это похоже на мое детство.
«Ты ничтожество, ясно? Пустое место. Тебя и Бог-то не видит. И даже дьявол не замечает. Ты — ноль!»
А вот еще всплывают в памяти слова Реджа:
«Глупец! Чудовище! Слабак! О тебе и на Судном дне не вспомнят».
Отец, как видите, стремился доказать, что я — полное ничтожество. И может, моя сегодняшняя никчемность — результат тех старых дней.
Кент же никогда ничтожеством не был. Предполагалось, что он как минимум устроится в отцовскую страховую компанию — так и вышло, — женится на подходящей девушке — он так и сделал, — и будет вести честную и праведную жизнь — чем он и занимался, пока ровно год назад подросток на «тойоте» не превратил его в отбивную при выезде на Колфейлд.
Я скучаю по Кенту и, видит Бог, искренне жалею, что не был с братом по-настоящему близок. В сравнении с его организованностью и целеустремленностью мои собственные усилия смотрятся жалким подобием. А эта праведность! Однажды, в шестом классе, его выгнали с уроков за скандал, устроенный по поводу пасхальных яиц (мол, «язычество это, богопротивное дело, символ плодовитости, тайно поощряющий похоть»). Вы спросите, откуда у шестиклассников похоть? Не важно, Кент уже тогда умел использовать религию в своих целях. Он прирожденный политик.
Отец тогда сразу помчался в школу заступаться за Кента — только пятки засверкали. Размахивая кулаками и грозя судебным разбирательством, он потребовал, чтобы в классе Кента не красили яиц. Изумленные учителя, готовые на все, лишь бы отвязаться от свалившегося на них буйнопомешанного, пошли Реджу навстречу. Мы потом долго молились за обедом, после чего отец с Кентом пустились в разговор о традиции пасхальных яиц, слишком заумный для меня тогда. Мать же оставалась безучастной: с таким же успехом она могла сидеть перед испорченным телевизором.
Или вот еще про Реджа. Лет в двенадцать меня поймали обирающим малиновый куст в соседском огороде. Тяжкий грех. Неделями отец делал вид, будто меня не существует. Он мог столкнуться со мной в коридоре и, не проронив ни слова, пройти мимо, словно я стул какой-нибудь. А политик Кент всегда оставался в стороне от наших конфликтов.
В таком обращении были и свои плюсы: если меня нет, то и наказывать некого. И я пользовался этим преимуществом за обеденным столом. Начиналось все обычно с того, что мать, потягивая вино из бокала, спрашивала, как дела в школе.
— Нормально, — отвечал я, — только знаешь что?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52