— Это правда, это правда… Потом гляжу на кровь, опомнился: зачем это я? Черт попутал… Не стреляйте меня! Простите, товарищ комбат!
Может быть, в этот момент он действительно говорил правду. Может быть, именно это с ним и было: затмение рассудка, мгновенная катастрофа подточенной страхом души.
Но ведь так и бегут с поля боя, так и становятся преступниками перед Отечеством, нередко не понимая потом, как это могло случиться:
Я сказал Бозжанову:
— Вместо него Блоха будет командиром отделения. И это отделение, люди, с которыми он жил и от которых бежал, расстреляют его перед строем.
Бозжанов наклонился ко мне и шепотом сказал:
— Аксакал, а имеем ли мы право?
— Да! — ответил я. — Потом буду держать ответ перед кем угодно, но через час исполню то, что сказал. А вы подготовьте донесение.
Запыхавшись, в блиндаж вошел красноармеец Блоха. Пошмыгивая носом, двигая светлыми, чуть намеченными бровями, он не совсем складно доложил, что явился.
— Знаешь, зачем я тебя вызвал? — спросил я.
— Нет, товарищ комбат.
— Посмотри на этого… Узнаешь?
Я указал на Барамбаева.
— Эх, ты!.. — сказал Блоха. В голосе слышались и презрение и жалость. — И морда какой-то поганой стала!
— Расстреляете его вы, — сказал я, — ваше отделение…
Блоха побледнел. Вздохнув всей грудью, он выговорил:
— Исполним, товарищ комбат.
— Вас назначаю командиром отделения. Подготовьте людей вместе с политруком Бозжановым.
Подойдя к Барамбаеву, я сорвал с него знаки различия и красноармейскую звезду.
Он стоял с посеревшим, застывшим лицом, уронив руки.
В назначенное время, ровно в четыре, я вышел к батальону, выстроенному в виде буквы «П». В середине открытой, не заслоненной людьми линии стоял в шинели без пояса, лицом к строю, Барамбаев.
— Батальон, смирно! — скомандовал Рахимов.
В тиши пронесся и оборвался особенный звук, всегда улавливаемый ухом командира: как одна, двинулись и замерли винтовки.
В омраченной душе сверкнула на мгновение радость. Нет, это не толпа в шинелях, это солдаты, сила, батальон.
— По вашему приказанию батальон построен! — четко отрапортовал Рахимов.
В этот час, на этом русском поле, где стоял перед строем человек с позорно забинтованной рукой, без пояса и без звезды, каждое слово — даже привычная формула рапорта — волновало души.
— Командир отделения Блоха! Ко мне с отделением! — приказал я.
В молчании шли они через поле — впереди невысокий Блоха и саженный Галлиулин, за ними Мурин и дежуривший вчера у пулемета Добряков, — шли очень серьезные, в затылок, в ногу, не отворачивая лиц от бьющего сбоку ветра, невольно стараясь выть подтянутыми под взглядами сотен людей.
Но они волновались.
Блоха скомандовал: «Отделение, стой!» Винтовки единым движением с плеч опустились к ноге; он посмотрел на меня, забыв доложить.
Я сам шагнул к нему, взял под козырек. Он ответил тем же и не совеем складно выговорил, как требуется по уставу, что явился с отделением.
Вы спросите: к чему это, особенно в такой час? Да, именно в этот час я каждой мелочью стремился подчеркнуть, что мы армия, воинская часть.
Став в одну шеренгу, отделение по команде повернулось к строю.
Я сказал:
— Товарищи бойцы и командиры! Люди, что стоят перед вами, побежали, когда я крикнул: «Тревога!» — и подал команду: «В ружье!» Через минуту, опомнившись, они вернулись. Но один не вернулся — тот, кто был их командиром. Он прострелил себе руку, чтобы ускользнуть с фронта. Этот трус, изменивший Родине, будет сейчас по моему приказанию расстрелян. Вот он!
Повернувшись к Барамбаеву, я указал на него пальцем. Он смотрел на меня, на одного меня, выискивая надежду.
Я продолжал:
— Он любит жизнь, ему хочется наслаждаться воздухом, землею, небом. И он решил так: умирайте вы, а я буду жить. Так живут паразиты — за чужой счет.
Меня слушали не шелохнувшись.
Сотни людей, стоявшие передо мной, знали: не все останутся жить, иных выхватит из рядов смерть, но все в эти минуты переступали какую-то черту, и я выражал словами то, что всколыхнулось в душах.
— Да, в бою будут убитые. Но тех, кто погибнет как воин, не забудут на родине. Сыны и дочери с гордостью будут говорить: «Наш отец был героем Отечественной войны!» Это скажут и внуки и правнуки. Но разве мы все погибнем? Нет. Воин идет в бой не умирать, а уничтожать врага. И того, кто, побывав в боях, исполнив воинский долг, вернется домой, того тоже будут называть героем Отечественной войны. Как гордо, как сладко это звучит: герой! Мы, честные бойцы, изведаем сладость славы, а ты (я опять повернулся к Барамбаеву)… ты будешь валяться здесь, как падаль, без чести и без совести. Твои дети отрекутся от тебя.
— Простите… — тихо выговорил Барамбаев по-казахски.
— Что, вспомнил детей? Они стали детьми предателя. Они будут стыдиться тебя, будут скрывать, кто был их отец. Твоя жена станет вдовой труса, изменника, расстрелянного перед строем. Она с ужасом будет вспоминать тот несчастный день, когда решилась стать твоей женой. Мы напишем о тебе на родину. Пусть там все узнают, что мы сами уничтожили тебя.
— Простите… Пошлите меня в бой…
Барамбаев произнес это не очень внятно, но почувствовалось: его услышали все.
— Нет! — сказал я. — Все мы пойдем в бой! Весь батальон пойдет в бой! Видишь этих бойцов, которых я вызвал из строя? Узнаешь их? Это отделение, которым ты командовал. Они побежали вместе с тобой, но вернулись. И у них не отнята честь пойти в бой. Ты жил с ними, ел из одного котелка, спал рядом, под одной шинелью, как честный солдат. Они пойдут в бой. И Блоха и Галлиулин, и Добряков, и Мурин — все пойдут в бой, пойдут под пули и снаряды. Но сначала они расстреляют тебя — труса, который удрал от боя!
И я произнес команду:
— Отделение, кру-гом!
Разом побледнев, бойцы повернулись. Я ощутил, что и у меня похолодело лицо.
— Красноармеец Блоха! Снять с изменника шинель!
Блоха сумрачно подошел к Барамбаеву. Я увидел: его, Барамбаева, незабинтованная правая рука поднялась и сама стала отстегивать крючки. Это поразило меня. Нет, у него, который, казалось бы, сильнее всех жаждал жить, не было воли к жизни — он безвольно принимал смерть.
Шинель снята. Блоха отбросил ее и вернулся к отделению.
— Изменник, кругом!
Последний раз взглянув с мольбой на меня, Барамбаев повернулся затылком.
Я скомандовал:
— По трусу, изменнику Родины, нарушителю присяги… отделение…
Винтовки вскинулись и замерли. Но одна дрожала. Мурин стоял с белыми губами, его прохватывала дрожь.
И мне вдруг стало нестерпимо жалко Барамбаева.
От дрожащей в руках Мурина винтовки словно неслось ко мне: «Пощади его, прости!»
И люди, еще не побывавшие в бою, еще не жестокие к трусу, напряженно ждавшие, что сейчас я произнесу: «Огонь!», тоже будто просили:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152