Романюта то исчезал, то появлялся – всегда по ночам. Учитель прятал на чердаке радиоприемник и часто слушал Москву. Ловя московские голоса, думали вслух. И тогда перед скомканной мыслью случайно собравшихся здесь людей вдруг начинала развертываться полная неожиданного света перспектива. Да, страна входила в трудную полосу тяжких испытаний. Гроза многих дней, черных, как ночь, гремела над ней. Но во мраке сверкала молния, и люди, собравшиеся на чердаке, следили за ее мгновенным полетом. Они смотрели вперед и видели будущее.
Многое становилось понятно Карбышеву – почти все. Военный взгляд может быть верным или неверным. Но верный военный взгляд еще никогда никого не подводил. Будет победа? Будет. О, как нужна для этого героическая борьба войск прикрытия и партизан в тылу гитлеровцев! Многое, очень многое решается партизанским движением…
Еще вчера больной, измученный, сегодня Карбышев с наслаждением подставлял коричнево-розовую спину под жгучий поток проникающих через слуховое окно на чердак солнечных лучей и, подперев кулаком подбородок, вглядывался ленивым, неподвижным взором в зеленую панораму речки и лесов. Вчера он задремывал среди дня, незаметно переходя во власть сна, полного воспоминаний и надежд. А сегодня вдруг как бы взорвалась эта нирвана отдыха и вялого выздоровления. В хлебах бил перепел. Наливные колосья на заречных полях важно клонились к земле. Даль тускнела и наполнялась загадочными тенями. Коровы шли к деревне, взбивая клубы пыли.
– Не жизнь, а времяпрепровождение, – говорил Карбышев, – пора, Глеб, уходить.
– Да вы еще больны…
– Здоров! Ноги заживают. Лихорадки как не бывало. А главное – я решил, куда идти и что делать. Помните, Глеб, что писал Энгельс о русских солдатах?
– «Являются одними из самых храбрых в Европе…»
– Да. И еще так: «Они недоступны панике». Наш долг, Глеб, вести за собой геройский отряд безначальных солдат, «бедаков», о которых давеча рассказывал Романюта.
– Мы с вами не выйдем – пропадем. Вы сами считали, что…
– Конечно, конечно… Может быть, и пропадем. Даже наверное. Но ведь нельзя же, чтобы пропадали только они. А?
– Я готов, – тихо сказал Наркевич.
* * *
Мать хозяйки, сгорбленная седая старушка с лицом такого цвета, какой бывает у румяных осенних листьев, сшила четыре пары дорожных туфель – две пары из брезента, две – из половиков.
– Ступайте, батюшки мои, – говорила она, – ступайте! Главное дело, чтобы «их» с заду-то, с заду насечь…
Старушка стояла перед Карбышевым, как живая деталь чего-то давным-давно умершего, – собственность истории, вырвавшаяся из ее цепких рук. Она смотрела на Карбышева и улыбалась.
– Понял? Вижу, понял, Красовиты мы с тобой никогда не бывали, а молоды были оба. Как не понять?
Учитель хлопотал, упаковывая продукты. Карбышев написал на клочке бумаги свой московский адрес.
– Очень прльошу, – сказал он учителю, – когда будет можно, напишите жене.
Складка между бровями учителя резко углубилась.
– Разве если в живых не останусь. Я ведь в партизаны уйду.
Хозяйка возилась на дворе возле рыжей коровенки с белой звездой на лбу. Карбышев никак не мог понять: что такое делает хозяйка. А она ничего не делала – только всхлипывала и сморкалась, всхлипывала и сморкалась без конца. Настоящий разговор не нуждается в словах. Довести Карбышева и Наркевича до «бедаков» Романюта непременно хотел сам. Он считал, что направление через Узду к Днепру – самое правильное: сплошные леса да болота. А уж кому бы лучше знать эти места! Ждали темноты. Солнце грузно скатывалось с неба. Окна низовских хат брызгались жидким пламенем заката. По деревьям, по траве медленно проходил холодный вздох. Звездная мелочь ясно выступила из темной прорвы ночи. Облако повернулось серебристыми краями, и бледный лунный свет, дробясь в змеиных извивах, пролился между густою тенью деревьев школьного сада. Собака выбежала за ворота, наскоро огляделась и, заметив месяц, яростно залаяла сперва на него, потом на троих скоро и бесшумно уходивших людей.
Глава шестая
Уже неделю оборонялся Брест. Двадцать восьмого, в субботу, около двух часов дня, над крепостью взмыл советский самолет-истребитель. Откуда он взялся, никто в крепости не заметил, – вдруг обозначился в ясном небе над самой линией фашистской атаки. Гитлеровцы тотчас перенесли огонь своих зенитных батарей на смельчака. Вылетели три «Мессершмитта» и кинулись на истребителя. Но он сбил одного и, не теряя времени, скрылся. Весь гарнизон неотрывно следил за воздушным боем. Весь гарнизон единодушно кричал «ур-ра!», когда падал «Мессершмитт». А когда советский летчик уходил, весь гарнизон, как один, махал ему вслед пилотками и руками. Ушел, совсем ушел летчик, и не видно уже ничего в сверкающем синем небе, а пилотки все мелькают над головами, и руки машут, прощаясь…
Случай этот ровно ничего не мог изменить в отчаянном, безнадежном положении гарнизона. И люди это знали. Но так устроено сердце у людей, что радость действует на него, как кислород. Видеть свой самолет в успешной борьбе – радость. Вдруг ощутить свою связь с этим самолетом, а через него – с армией, а через армию – с народом, за свободу и счастье которого бьешься, – громадное счастье! Гарнизон ободрился, дух его поднялся. И оказалось, что это было очень нужно для завтрашнего дня…
Все попытки гитлеровцев проникнуть в цитадель до сих пор были неудачны. Лязгая гусеницами по мостовой, ползли к Центральным и Ильинским воротам танки с открытыми люками; из танков грозно смотрели жерла пушек. Вот башня танка вертится то в одну, то в другую сторону. Танк ведет огонь осколочными. Снаряды летят и рвутся. Но недаром комиссар Юханцев долго служил в инженерных войсках. Недаром слушал «частные» лекции Карбышева. Все это очень и очень пригодилось ему теперь в Бресте. Танк подползает к воротам. И вдруг что-то так грохает под воротами, словно шар земной треснул. В дыму и в огне, в вихре красных искр разваливается танк. Подорвался на мине… Загородил путь другим танкам… Ур-ра! Тогда гитлеровцы усиливали огонь тяжелых батарей, расставленных по улице 17-го Октября, около театра, на площади Ленина и на Каштановой аллее. И это не мед. Но терпеть можно. Так шло до воскресенья, двадцать девятого.
В этот день с восьми часов утра фашистские штурмовики заревели над крышами крепостных зданий. До полудня они сбрасывали на цитадель пятисоткилограммовые бомбы. Шипят, визжат, свистят и воют бомбы. И стены домов двигаются, словно их поставили на шарниры. Что ж? Бомбежка – точь-в-точь такая, как полагается ей быть. Терпеть можно. Но с полудня начался ад. Во-первых, вступили в дело осадные батареи. Во-вторых, эскадрильи фашистских самолетов стали разгружаться бомбами весом по тысяча восемьсот килограммов каждая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
Многое становилось понятно Карбышеву – почти все. Военный взгляд может быть верным или неверным. Но верный военный взгляд еще никогда никого не подводил. Будет победа? Будет. О, как нужна для этого героическая борьба войск прикрытия и партизан в тылу гитлеровцев! Многое, очень многое решается партизанским движением…
Еще вчера больной, измученный, сегодня Карбышев с наслаждением подставлял коричнево-розовую спину под жгучий поток проникающих через слуховое окно на чердак солнечных лучей и, подперев кулаком подбородок, вглядывался ленивым, неподвижным взором в зеленую панораму речки и лесов. Вчера он задремывал среди дня, незаметно переходя во власть сна, полного воспоминаний и надежд. А сегодня вдруг как бы взорвалась эта нирвана отдыха и вялого выздоровления. В хлебах бил перепел. Наливные колосья на заречных полях важно клонились к земле. Даль тускнела и наполнялась загадочными тенями. Коровы шли к деревне, взбивая клубы пыли.
– Не жизнь, а времяпрепровождение, – говорил Карбышев, – пора, Глеб, уходить.
– Да вы еще больны…
– Здоров! Ноги заживают. Лихорадки как не бывало. А главное – я решил, куда идти и что делать. Помните, Глеб, что писал Энгельс о русских солдатах?
– «Являются одними из самых храбрых в Европе…»
– Да. И еще так: «Они недоступны панике». Наш долг, Глеб, вести за собой геройский отряд безначальных солдат, «бедаков», о которых давеча рассказывал Романюта.
– Мы с вами не выйдем – пропадем. Вы сами считали, что…
– Конечно, конечно… Может быть, и пропадем. Даже наверное. Но ведь нельзя же, чтобы пропадали только они. А?
– Я готов, – тихо сказал Наркевич.
* * *
Мать хозяйки, сгорбленная седая старушка с лицом такого цвета, какой бывает у румяных осенних листьев, сшила четыре пары дорожных туфель – две пары из брезента, две – из половиков.
– Ступайте, батюшки мои, – говорила она, – ступайте! Главное дело, чтобы «их» с заду-то, с заду насечь…
Старушка стояла перед Карбышевым, как живая деталь чего-то давным-давно умершего, – собственность истории, вырвавшаяся из ее цепких рук. Она смотрела на Карбышева и улыбалась.
– Понял? Вижу, понял, Красовиты мы с тобой никогда не бывали, а молоды были оба. Как не понять?
Учитель хлопотал, упаковывая продукты. Карбышев написал на клочке бумаги свой московский адрес.
– Очень прльошу, – сказал он учителю, – когда будет можно, напишите жене.
Складка между бровями учителя резко углубилась.
– Разве если в живых не останусь. Я ведь в партизаны уйду.
Хозяйка возилась на дворе возле рыжей коровенки с белой звездой на лбу. Карбышев никак не мог понять: что такое делает хозяйка. А она ничего не делала – только всхлипывала и сморкалась, всхлипывала и сморкалась без конца. Настоящий разговор не нуждается в словах. Довести Карбышева и Наркевича до «бедаков» Романюта непременно хотел сам. Он считал, что направление через Узду к Днепру – самое правильное: сплошные леса да болота. А уж кому бы лучше знать эти места! Ждали темноты. Солнце грузно скатывалось с неба. Окна низовских хат брызгались жидким пламенем заката. По деревьям, по траве медленно проходил холодный вздох. Звездная мелочь ясно выступила из темной прорвы ночи. Облако повернулось серебристыми краями, и бледный лунный свет, дробясь в змеиных извивах, пролился между густою тенью деревьев школьного сада. Собака выбежала за ворота, наскоро огляделась и, заметив месяц, яростно залаяла сперва на него, потом на троих скоро и бесшумно уходивших людей.
Глава шестая
Уже неделю оборонялся Брест. Двадцать восьмого, в субботу, около двух часов дня, над крепостью взмыл советский самолет-истребитель. Откуда он взялся, никто в крепости не заметил, – вдруг обозначился в ясном небе над самой линией фашистской атаки. Гитлеровцы тотчас перенесли огонь своих зенитных батарей на смельчака. Вылетели три «Мессершмитта» и кинулись на истребителя. Но он сбил одного и, не теряя времени, скрылся. Весь гарнизон неотрывно следил за воздушным боем. Весь гарнизон единодушно кричал «ур-ра!», когда падал «Мессершмитт». А когда советский летчик уходил, весь гарнизон, как один, махал ему вслед пилотками и руками. Ушел, совсем ушел летчик, и не видно уже ничего в сверкающем синем небе, а пилотки все мелькают над головами, и руки машут, прощаясь…
Случай этот ровно ничего не мог изменить в отчаянном, безнадежном положении гарнизона. И люди это знали. Но так устроено сердце у людей, что радость действует на него, как кислород. Видеть свой самолет в успешной борьбе – радость. Вдруг ощутить свою связь с этим самолетом, а через него – с армией, а через армию – с народом, за свободу и счастье которого бьешься, – громадное счастье! Гарнизон ободрился, дух его поднялся. И оказалось, что это было очень нужно для завтрашнего дня…
Все попытки гитлеровцев проникнуть в цитадель до сих пор были неудачны. Лязгая гусеницами по мостовой, ползли к Центральным и Ильинским воротам танки с открытыми люками; из танков грозно смотрели жерла пушек. Вот башня танка вертится то в одну, то в другую сторону. Танк ведет огонь осколочными. Снаряды летят и рвутся. Но недаром комиссар Юханцев долго служил в инженерных войсках. Недаром слушал «частные» лекции Карбышева. Все это очень и очень пригодилось ему теперь в Бресте. Танк подползает к воротам. И вдруг что-то так грохает под воротами, словно шар земной треснул. В дыму и в огне, в вихре красных искр разваливается танк. Подорвался на мине… Загородил путь другим танкам… Ур-ра! Тогда гитлеровцы усиливали огонь тяжелых батарей, расставленных по улице 17-го Октября, около театра, на площади Ленина и на Каштановой аллее. И это не мед. Но терпеть можно. Так шло до воскресенья, двадцать девятого.
В этот день с восьми часов утра фашистские штурмовики заревели над крышами крепостных зданий. До полудня они сбрасывали на цитадель пятисоткилограммовые бомбы. Шипят, визжат, свистят и воют бомбы. И стены домов двигаются, словно их поставили на шарниры. Что ж? Бомбежка – точь-в-точь такая, как полагается ей быть. Терпеть можно. Но с полудня начался ад. Во-первых, вступили в дело осадные батареи. Во-вторых, эскадрильи фашистских самолетов стали разгружаться бомбами весом по тысяча восемьсот килограммов каждая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67