Бард церемонно отступил в сторону, подстроил свою видавшую виды гитару, взял аккорд, потом пропел несколько протяжных фраз на незнакомом языке. Над испятнанной кровью площадкой бацалки повис влажный пахнущий осенью туман, немедленно вобравший в себя темные кровавые пятна, но оставшийся при этом прозрачно-белым. Туман сгустился, и в воздухе возникло что-то похожее на огромную белесую каплю росы или слезу. Капля вытянулась, внутри нее обозначилась неясная женская фигура, потом прозрачный сгусток стек на землю и всосался в нее, не оставив следа. И перед ними возникла бардесса-целительница.
Лабуху нечасто приходилось видеть бардесс, а уж бардесс-целительниц и подавно.
Молодая светловолосая женщина в простом льняном платье держала в руках что-то вроде лиры. Босые ступни оставляли маленькие четкие следы на теплом асфальте, когда она шла по площадке. Сначала бардесса подошла к Густаву, наклонилась над ним, потом выпрямилась, укоризненно покачала головой, нахмурилась и заиграла. Зрители замерли. Женщина и ее лира менялись. Развернулись плечи, налилась груДь, тонкая ткань платья потемнела, стала рельефной и грубой, теперь это была почти мешковина, золотистые разновеликие капли электрического камня охватили шею и запястья. Лира стала угловатой, коробчатой, это была уже не лира, а грубая арфа, или гусли? И вот уже сильная, крупная женщина сидит на вросшем в землю седом гранитном валуне — откуда он только взялся? Сильные белые руки женщины касаются струн старинной арфы, лежащей на ее коленях.
Что тебе сниться, Густав, матерый деловой попсяра, скажи, что тебе снится по ночам, когда ты заканчиваешь дневные дела и, разгоряченный и пустой, засыпаешь в своей раззолоченной, словно корма старинного галеона, спальне? Не море Ли это сияет и светится там, за растрескавшейся аркой старой подворотни? Нет, не море, опять обманывает проклятый Город, это всего лишь сизый утренний асфальт. Но пусть нет моря в расчерченных на неровные многоугольники городских кварталах этого до звона сухопутного города, пусть в темных парадных твоего детства пахнет кошками и трухлявым деревом, о море нужно помнить, как помнят о придуманной молодости. Помнить о песчаных берегах, плавно, как дека виолончели, переходящих в спокойную неторопливую воду. А куда торопиться, нужны тысячелетия и бесконечное терпение моря, чтобы смола стала янтарем, а зажги-ка смолу? Что останется? Копоть, да деготь! Вспомни, Густав, как зеленые равнины сменяются песчаными дюнами, суша завидует морю и тоже создает волны, только неживые. Вспомни, Густав, как медленно исчезает за горизонтом мачта, похожая на крестик, повешенный миссионером на шею гиперборейца-язычника. А еще скалы, иссеченные узкими фьордами с медленно дышащим приливом. И еще птицы... И ангелы твоей языческой родины.
Ты помнишь, Густав?
Далеко — далеко,
Длинной вереницей,
Высоко — высоко,
Ангелы и птицы...
Скользит по скалам солнце
Поцелуем легким,
Высоко — высоко,
Далеко — далеко...
Ночь стучится в стекла,
Пусть тебе приснится,
Далеко — далеко
Ангелы и птицы...
Там за горизонтом,
В небесах пологих,
Высоко — высоко,
Далеко — далеко!
И вот уже женщина стоит рядом с Филей. И опять все неуловимо изменилось. Грубая материя платья словно вскипела, пошла пестрой пеной от подола, и пышный ворох разноцветных цыганских юбок затанцевал-закрутился вокруг тонких смуглых щиколоток. Волосы потемнели и скрутились в кудри» звякнули старинные золотые монеты на стройной высокой шее. Арфа сверкнула перламутром, миг — и она превратилась в дамскую узкую в талии семиструнную гитару. И только глаза возникшей невесть откуда молодой цыганки остались прежними — светлыми и внимательными глазами целительницы.
Ах... как она пела, как она танцевала... Ты помнишь, Филимон, полупудель — полумужчина, ты ведь об этом мечтал когда-то. Уйти, вырваться из затхлых подворотен, с нечистых летом и зимой улиц за город, туда, где дорога да воля? Да еще вечерние костры. И что тебе твои нынешние липкие друзья да подруги? Ты ощущаешь, как спокойна вечерняя река, как крылатая мелочь, подсвеченная золотом, зыбкими столбами стоит над берегом, как хлещут по коленям зеленые влажные плети травы... А как славно пахнет дегтем и дымом костра? А бешеный цыганский закат, когда рыжий круп солнца медленно и неудержимо скрывается за горизонтом? И небо, просвечивающее цыганским звездным серебром сквозь редкую влажную мешковину сумерек. Ты вспомнил?
Темноглазый мальчик, удочки в траве,
Время, понимаешь, конь лихих кровей...
Остановишь разве? Знать бы наперед,
Конь лиловоглазый всадника сберег.
Стелешься галопом, далеко от меня,
Всадник мой неловкий, береги коня.
Золотистой нитью след до синевы,
Пусть тебе приснится сизый свист травы
В тяжких после ливня заливных лугах,
И в летящей гриве — детская рука...
Женщина отступила от уснувшего Филимона и подошла к Мышонку. Яд бешеных поклонниц сделал свое дело, Мышонку было ох как худо. Да и сам Лабух чувствовал, что еще немного — и он потеряет сознание, уйдет в отключку. Серьезных ран вроде бы не было, но проклятые девки отравили его, и сейчас музыкант с трудом удерживался на расползающейся по швам поверхности реальности. Но Мышонку досталось куда больше, и сейчас он был без сознания. Только пожелтевшие птичьи пальцы крепко-накрепко вцепились в гриф знаменитого баса-скрипки.
Целительница склонилась над неподвижным и оттого таким маленьким телом Мышонка. В руках у нее неожиданно оказалась скрипка. Не боевая скрипка-арбалет, а обычная, покрытая вишнево-коричневым лаком, чуть выцветшим на завитке и у краев эф. Теперь целительница была хрупкой худенькой темноволосой девочкой со старой скрипкой в руках.
...Как легко тоскует скрипка, какой тонкий и прихотливый узор плетет челнок-смычок. У каждого своя Стена Плача, и у тебя, Мышонок, своя... Древняя, цепко увитая молодыми плетями плюща. Скрипка играет, камешки кладки становятся прозрачными, и вот это уже не стена, а витраж, насквозь просвеченный утренними лучами, и затейливое кружево переплета четко очерчивает фантастические фигуры витража...
Кого здесь только нет. Драконы и василиски, львы и грифоны, рыцари и дамы, короли и шуты, но не они главные, они только пестрый фон. Отступи на шаг — и вот вся эта пестрота окажется всего лишь травой да цветами под ногами неторопливо шествующих волхвов. Они уже принесли свои дары, уже утро, дело их жизни совершилось, и теперь они уходят из легенды. Но, уходя из легенды, не уходишь из жизни, и хорошо, исполнив свое предназначенье, стать свободным от легенды. Быть свободным вообще хорошо, только немножко больно, жить вообще немножко больно, но как же иначе понять, что ты жив?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91