Я не раз декламировал ее лошадям.
Но вышло так, что ничего этого не было: как будто бы эти три женщины никогда не выезжали из-за поворота у ручейка, как будто мне приснились и дрожащие ямочки на плечах Лал, и то, как Ньятенери в одиночку убил двух убийц. Настоящим осталось лишь одиночество, которое я ни разу не называл его истинным именем, пока не появились они, – одиночество, да еще жара и страх.
Однажды я спросил у Маринеши, как там волшебник, потому что у Тиката мне спрашивать не хотелось. Она ответила не своим обычным скворчиным щебетом, а вполголоса, неуверенно:
– Да вроде ничего…
Когда я принялся ее расспрашивать, она поначалу крепилась, а потом вдруг разревелась – не расплакалась напоказ, молча, как знатная дама, как она всегда старалась плакать, а именно разревелась, всхлипывая, шмыгая носом, безжалостно теребя мой лучший носовой платок. Насколько я понял, старика она почти не видела с тех пор, как вернулись Лал с Ньятенери, «но я его слышу, Россет, каждую ночь, всю ночь напролет, он все ходит, ходит взад-вперед до рассвета, что-то бормочет, что-то распевает, разговаривает сам с собой. Он, наверно, вообще не спит…».
Я погладил ее по голове и утешил, как мог.
– Ну, значит, он спит днем, вот и все. А потом, Маринеша, он же волшебник, а волшебники не нуждаются ни в сне, ни в еде, ни во всем прочем – по крайней мере, не так, как мы.
Но она вырвалась и заглянула мне в глаза. И во взгляде ее была такая печаль – я и не подозревал, что глаза Маринеши способны вместить столько скорби.
– Там – другие, – прошептала она. – Иногда там появляются другие, и они ему отвечают. У них голоса маленьких детей…
И она убежала назад в трактир, не переставая плакать, и утащила мой носовой платок.
Тикат ничего не знал ни про какие голоса. Так он сказал, и я ему поверил. Сдается мне, что боги, духи, демоны, чудища и прочие им подобные в присутствии Тиката никогда не являются. Они просто терпеливо ждут, пока Тикат не уйдет, ждут, сколько придется. Вот Карш не такой. Можно было бы подумать, что и он из таких людей, если они вообще бывают, но нет. Что до Карша, то чудовища далеко не всегда давали себе труд дождаться, пока он уйдет.
Через пару дней после того разговора с Маринешей он разыскал меня на кухне. Тикат снова латал прогнившую колоду, из которой поят лошадей, а наш последний поваренок снова сбежал: Шадри их так лупит и гоняет, что за год у нас сменяется не меньше десятка поварят. Единственная польза с этого – что они временами сбегают, даже не потрудившись забрать плату. Карш минут пять ругал Шадри, ни разу не повторившись, а потом вдруг взглянул на меня, словно только что заметил – как всегда, – и проворчал:
– Подожди меня снаружи.
Я стоял на улице и ждал еще минут пять. Наконец он вышел, весь багровый, вытирая губы – можно было подумать, что он только что слопал Шадри с гарниром. Постоял немного, не глядя на меня и бормоча себе под нос:
– Проклятый недоумок, косорукий, недоделанный остолоп, и какой только урод внушил этому козлодою, что он умеет готовить?
Потом, когда счел нужным, сказал:
– Россет!
Я часто думаю об этом – как произносила мое имя Лал и как произносил его он. Ничего не могу с собой поделать – до сих пор вспоминается.
– Вы сказали, чтобы я подождал.
Карш кивнул. И сказал:
– Спасибо тебе.
Нет, положа руку на сердце не могу утверждать, что это был первый раз, когда Карш сказал мне «спасибо». Может, и не первый. Я даже не уверен, что я его как следует расслышал: он произнес это каким-то сдавленным голосом. Но я так удивился, как будто Карш вдруг принялся приплясывать и кружиться волчком, приставив палец к макушке. Я уставился на него. Карш разозлился и заорал:
– Ну, чего ты пялишься? Что случилось? Пялится, пялится – никогда еще не видел, чтобы человек так пялился, с первого же дня, с первого раза, как я тебя увидел!
Тут он остановился, откашливаясь и отплевываясь, но глаз с меня не спускал. Я ждал, размышляя, чего он хочет: то ли снова отругать за канавы, то ли приказать не расстраивать Маринешу. Но он яростно потряс головой, утер губы, перевел дух и спросил:
– Россет, ты как вообще?
Тут уже я немного побулькал, пытаясь выдавить нужные слова.
– Как я? Да нормально…
Карш покивал, так торжественно, словно я только что дал ответ на загадку, терзавшую его всю жизнь.
– Хорошо, это хорошо… – пробормотал он, а потом, глядя куда-то мимо меня, добавил: – Россет, я тут все хотел тебе сказать одну вещь. Давно уже хотел.
Я ждал. Карш продолжал:
– Ты… ты был неплохим мальчиком. Почти не плакал, под ногами не путался. Ты был очень славным малышом!
Последние слова стоили ему таких усилий, что он почти выкрикнул их, как бы говоря: «Попробуй только возразить!» Он стоял, глядя на меня исподлобья, пыхтя, и глаза у него сделались иссиня-черные, как всегда, когда он по-настоящему зол. Всего мгновение – а потом он развернулся и затопал в дом и, еще до того как отворил дверь, принялся снова громко ругать Шадри. А я остался стоять, где стоял, под выскобленным добела небом, дрожа от удивления, усталости и страха и жалея, что не знаю своего истинного имени.
ЛИС
Жарко. Слишком жарко. Бедный маленький лис скользит и бултыхается в своей противной липкой шкуре. У человечьего облика шкуры нет, но Ньятенери грозится десять раз убить, если увидит. Так что не будет человечьего облика, не будет славного красного эля в зале кабака, не будет ничего, кроме жаркого ветра в жарком бурьяне под деревом, на котором спят куры. Все равно, что есть старые метелки. Бедненький лис!
День, ночь, все тянется и тянется. Делать нечего – только спать. Я могу проспать хоть сто лет, если захочу – ничего не есть, ничего не пить, и проснуться, стоит вам обо мне подумать. Но однажды я поднимаю голову – и вот она, смотрит на меня сверху вниз. Лукасса. Глаза старые-престарые – почти такие же старые, как я.
– Лисичка, лисичка… – говорит она тихо-тихо. Наклоняется, берет меня на руки, как тогда, в первый вечер, прижимает к плечу, к шее. Я лижу вкусную соль – совсем немножко. – Лисичка моя, – говорит она. – Помоги ему.
Ему?! Лукасса чувствует, как я рычу, прижимает плотнее.
– Ах, лисичка, он такой добрый, он так добр к людям! Но не к лисам. – И ему угрожает такая опасность!
Вот и хорошо. Пусть теперь тот, другой потрясет его за шкирку и за хвост. Посмотрим, как ему это понравится. Принять человечий облик? Но она сжимает меня так, что я взвизгиваю, и говорит:
– Ты ведь знаешь их, тех, кто приходит ночью. Ты можешь заставить их уйти.
Лучше заставить уйти мага.
Лукасса:
– Ему надо умереть. Пришло его время, ему необходимо умереть.
Я сворачиваюсь у нее на руках, закрываю глаза. Лукасса говорит:
– Но если он умрет сейчас – больной, бессонный, разъяренный, – тогда он станет как они, только хуже, много хуже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
Но вышло так, что ничего этого не было: как будто бы эти три женщины никогда не выезжали из-за поворота у ручейка, как будто мне приснились и дрожащие ямочки на плечах Лал, и то, как Ньятенери в одиночку убил двух убийц. Настоящим осталось лишь одиночество, которое я ни разу не называл его истинным именем, пока не появились они, – одиночество, да еще жара и страх.
Однажды я спросил у Маринеши, как там волшебник, потому что у Тиката мне спрашивать не хотелось. Она ответила не своим обычным скворчиным щебетом, а вполголоса, неуверенно:
– Да вроде ничего…
Когда я принялся ее расспрашивать, она поначалу крепилась, а потом вдруг разревелась – не расплакалась напоказ, молча, как знатная дама, как она всегда старалась плакать, а именно разревелась, всхлипывая, шмыгая носом, безжалостно теребя мой лучший носовой платок. Насколько я понял, старика она почти не видела с тех пор, как вернулись Лал с Ньятенери, «но я его слышу, Россет, каждую ночь, всю ночь напролет, он все ходит, ходит взад-вперед до рассвета, что-то бормочет, что-то распевает, разговаривает сам с собой. Он, наверно, вообще не спит…».
Я погладил ее по голове и утешил, как мог.
– Ну, значит, он спит днем, вот и все. А потом, Маринеша, он же волшебник, а волшебники не нуждаются ни в сне, ни в еде, ни во всем прочем – по крайней мере, не так, как мы.
Но она вырвалась и заглянула мне в глаза. И во взгляде ее была такая печаль – я и не подозревал, что глаза Маринеши способны вместить столько скорби.
– Там – другие, – прошептала она. – Иногда там появляются другие, и они ему отвечают. У них голоса маленьких детей…
И она убежала назад в трактир, не переставая плакать, и утащила мой носовой платок.
Тикат ничего не знал ни про какие голоса. Так он сказал, и я ему поверил. Сдается мне, что боги, духи, демоны, чудища и прочие им подобные в присутствии Тиката никогда не являются. Они просто терпеливо ждут, пока Тикат не уйдет, ждут, сколько придется. Вот Карш не такой. Можно было бы подумать, что и он из таких людей, если они вообще бывают, но нет. Что до Карша, то чудовища далеко не всегда давали себе труд дождаться, пока он уйдет.
Через пару дней после того разговора с Маринешей он разыскал меня на кухне. Тикат снова латал прогнившую колоду, из которой поят лошадей, а наш последний поваренок снова сбежал: Шадри их так лупит и гоняет, что за год у нас сменяется не меньше десятка поварят. Единственная польза с этого – что они временами сбегают, даже не потрудившись забрать плату. Карш минут пять ругал Шадри, ни разу не повторившись, а потом вдруг взглянул на меня, словно только что заметил – как всегда, – и проворчал:
– Подожди меня снаружи.
Я стоял на улице и ждал еще минут пять. Наконец он вышел, весь багровый, вытирая губы – можно было подумать, что он только что слопал Шадри с гарниром. Постоял немного, не глядя на меня и бормоча себе под нос:
– Проклятый недоумок, косорукий, недоделанный остолоп, и какой только урод внушил этому козлодою, что он умеет готовить?
Потом, когда счел нужным, сказал:
– Россет!
Я часто думаю об этом – как произносила мое имя Лал и как произносил его он. Ничего не могу с собой поделать – до сих пор вспоминается.
– Вы сказали, чтобы я подождал.
Карш кивнул. И сказал:
– Спасибо тебе.
Нет, положа руку на сердце не могу утверждать, что это был первый раз, когда Карш сказал мне «спасибо». Может, и не первый. Я даже не уверен, что я его как следует расслышал: он произнес это каким-то сдавленным голосом. Но я так удивился, как будто Карш вдруг принялся приплясывать и кружиться волчком, приставив палец к макушке. Я уставился на него. Карш разозлился и заорал:
– Ну, чего ты пялишься? Что случилось? Пялится, пялится – никогда еще не видел, чтобы человек так пялился, с первого же дня, с первого раза, как я тебя увидел!
Тут он остановился, откашливаясь и отплевываясь, но глаз с меня не спускал. Я ждал, размышляя, чего он хочет: то ли снова отругать за канавы, то ли приказать не расстраивать Маринешу. Но он яростно потряс головой, утер губы, перевел дух и спросил:
– Россет, ты как вообще?
Тут уже я немного побулькал, пытаясь выдавить нужные слова.
– Как я? Да нормально…
Карш покивал, так торжественно, словно я только что дал ответ на загадку, терзавшую его всю жизнь.
– Хорошо, это хорошо… – пробормотал он, а потом, глядя куда-то мимо меня, добавил: – Россет, я тут все хотел тебе сказать одну вещь. Давно уже хотел.
Я ждал. Карш продолжал:
– Ты… ты был неплохим мальчиком. Почти не плакал, под ногами не путался. Ты был очень славным малышом!
Последние слова стоили ему таких усилий, что он почти выкрикнул их, как бы говоря: «Попробуй только возразить!» Он стоял, глядя на меня исподлобья, пыхтя, и глаза у него сделались иссиня-черные, как всегда, когда он по-настоящему зол. Всего мгновение – а потом он развернулся и затопал в дом и, еще до того как отворил дверь, принялся снова громко ругать Шадри. А я остался стоять, где стоял, под выскобленным добела небом, дрожа от удивления, усталости и страха и жалея, что не знаю своего истинного имени.
ЛИС
Жарко. Слишком жарко. Бедный маленький лис скользит и бултыхается в своей противной липкой шкуре. У человечьего облика шкуры нет, но Ньятенери грозится десять раз убить, если увидит. Так что не будет человечьего облика, не будет славного красного эля в зале кабака, не будет ничего, кроме жаркого ветра в жарком бурьяне под деревом, на котором спят куры. Все равно, что есть старые метелки. Бедненький лис!
День, ночь, все тянется и тянется. Делать нечего – только спать. Я могу проспать хоть сто лет, если захочу – ничего не есть, ничего не пить, и проснуться, стоит вам обо мне подумать. Но однажды я поднимаю голову – и вот она, смотрит на меня сверху вниз. Лукасса. Глаза старые-престарые – почти такие же старые, как я.
– Лисичка, лисичка… – говорит она тихо-тихо. Наклоняется, берет меня на руки, как тогда, в первый вечер, прижимает к плечу, к шее. Я лижу вкусную соль – совсем немножко. – Лисичка моя, – говорит она. – Помоги ему.
Ему?! Лукасса чувствует, как я рычу, прижимает плотнее.
– Ах, лисичка, он такой добрый, он так добр к людям! Но не к лисам. – И ему угрожает такая опасность!
Вот и хорошо. Пусть теперь тот, другой потрясет его за шкирку и за хвост. Посмотрим, как ему это понравится. Принять человечий облик? Но она сжимает меня так, что я взвизгиваю, и говорит:
– Ты ведь знаешь их, тех, кто приходит ночью. Ты можешь заставить их уйти.
Лучше заставить уйти мага.
Лукасса:
– Ему надо умереть. Пришло его время, ему необходимо умереть.
Я сворачиваюсь у нее на руках, закрываю глаза. Лукасса говорит:
– Но если он умрет сейчас – больной, бессонный, разъяренный, – тогда он станет как они, только хуже, много хуже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93