город жив, город стоит, город выстоит!
Фронт совсем близко — в двенадцати километрах от Дворцовой площади. Уже готовится вступить в должность немец, фашист, генерал-майор Кнут, назначенный «комендантом Петербурга». Исполнительный дурак, он заготовил даже путевые листы для въезда в город легковых и грузовых машин.
Зря трудился! Гордые ленинградцы не испытали на себе действия фашистского «кнута».
Зато сверху, с бомбами, ворвался в осажденный город посланец фашизма — голод! Это было в сентябре 1941 года.
— Ахти нам! Беда-то какая, беда! — крикнула мать, пробегая по коридору. — Склады с продовольствием горят!
Все вокруг озарено оранжевым мигающим светом.
Зенитки отогнали фашистских бомбардировщиков, но непоправимое совершилось. Ручьи масла текли по мостовой. Мука и пепел, летая по воздуху, оседали на скорбные лица людей, стоявших у пожарища.
Огонь затухал. Кое-кто, согнувшись, уже рылся в черно-серой земле.
— Попробуй! Сладкая! — Шуркин друг Генка протянул ему в горсти немного земли.
Она и впрямь была сладкой. Горячей и сладкой; земля пополам с сахарным песком!
Это был первый большой воздушный налет на город. Вскоре стакан земли с пожарища продавался в Ленинграде втридорога.
И все-таки великий город стоял и выстоял!..
Если бы Александр узнал, что соседка его думает, в общем, о том же, о чем и он, то сказал бы: «Мысли идут параллельным курсом», — и очень удивился бы.
Только Люда думала не о сладкой земле с пожарища, а о блокадном хлебе.
О, эти заветные сто двадцать пять граммов, дневная норма, о получении которой начинали мечтать уже накануне! Муки в маленькой черной плитке было меньше, чем древесных опилок, да и мука-то, собственно, была пылью, которую соскребали с пола на мельничных дворах. Но ленинградцы уважительно и ласково называли свой блокадный хлеб хлебушком!
Черная плитка уплывает в сторону. Перед Людой заколыхалась толпа. На Сенной бьют торговку-спекулянтку. Люди, до предела истощенные, раскачиваются, взмахивают кулаками, но удары слабые. После каждого удара приходится останавливаться и переводить дыхание. А лица у всех отекшие, неподвижные, с желтыми и багровыми пятнами.
Увидев подобный сон, ребенок просыпается с криком и долго не может потом заснуть. Но ведь это и был страшный сон ее детства — блокада!
А сосед Люды тоже продолжает совершать свое бесшумное странствие. Он видит себя в темном провале улицы. Медленно идет, и длинная тень его ползет по сугробам перед ним. Зарево качается над Петроградской стороной, потом перебрасывается в район гавани.
Лютый мороз сковал город, вода замерзает на лету. Только что Шурка схоронил мать. Сам отвез ее на санках, заботливо запеленав, как когда-то она пеленала его.
Он не плачет. Лишь внутренний озноб с утра начал бить его и не проходит. Да какой-то туман застилает глаза.
Это страшная ледяная весна 1942 года, когда вслед за мужчинами начали умирать и женщины. Они дольше держались.
Мать Шурки держалась до последнего.
Неделю назад пришло письмо от бабушки из Рязани. Несколько ломтиков сушеного лука были прикреплены наверху страницы. «Прошу не отказать в просьбе, — стояло в письме, — пропустить по почте этот лук в незабываемый город Ленинград для моего внучонка Шурочки 13 лет».
Мать, наверное, и ломтика этого лука не попробовала!
И вот он придет домой, а дома его встретит молчание! Из глубины длинной темной комнаты, с дивана, не раздастся слабый голос:
«Шуренька, ты? А я уж бояться стала за тебя. На улицах-то стреляют…»
Вдруг что-то странное произошло с ним. Он будто провалился под воду. Только справа расплывалось желтое пятно. То был отсвет пожара.
Ослеп? Шурка испуганно закричал. Улица не откликнулась.
Он стоял в чернильном мраке, охваченный страхом и нерешительностью, широко раскинув руки. Над ним негромко тикал метроном.
Он опять позвал на помощь.
Кто-то отозвался. Запахло табаком, дымом, мужским потом.
Это были матросы, которые жили в казармах на канале Грибоедова и возвращались домой — после тушения пожара.
Рука, пропахшая дымом, взяла мальчика за лицо, повернула к свету.
— Зарево-то я вижу, — пробормотал Шурка. — А больше не вижу ничего.
Пауза.
— Куриная слепота это! С голоду, — сказал рассудительный голос. Потом поинтересовался: — Далеко ли живешь?
Шурка сказал адрес.
— Дома у тебя кто?
— Один я. Мать сегодня схоронил.
— А отец?
— Еще летом под Нарвой… Снова пауза.
— Покормить бы, — сказал второй, жалостливый голос.
— И покормим! Лейтенант свой, не заругает!..
Лейтенант — это был Шубин. А матросы — Фаддеичев, Чачко и Дронин. Страшный сон Шурки Ластикова кончился хорошо…
И Люде тоже видится ночь. Черным-черно вокруг. Тускло отсвечивает лед Невы.
Пришлось дотемна задержаться в госпитале у старшего брата.
Госпиталь находится за Финляндским вокзалом, Люда живет на Литейном.
Шагнув на лед реки, она оглянулась. К Неве, раскачиваясь из стороны в сторону, спускался мужчина в длинном пальто. Люде показалось, что она уже видела его у госпиталя. Значит, еще оттуда идет за нею?
Ею овладел страх. Ночь! На Неве, кроме них двоих, никого!
Она ускорила шаги. Шарканье за спиной сделалось громче. И человек ускорил шаги. Она побежала.
— Эй! — сипло крикнули сзади. — Карточки! Брось их, слышишь!
Но как она могла отдать карточки? Даже ценой жизни не могла их отдать. Карточки — это и была жизнь.
Люда скинула валенки и, держа их в руке, побежала в одних чулках. Она не ощутила холода, хотя мороз был лютый.
За спиной раздавались прерывистое дыхание и торопливый, очень страшный скрежет сапог по льду.
На берег вела лестница. Ступеньки обледенели, стали скользкими — днем по ним носили воду из проруби. Два или три раза Люда срывалась и, громко плача, сползала на животе.
Но преследователь ее, верно, очень ослабел от голода. Он так и не смог подняться по лестнице, свалился у ее подножия и уже не встал, может быть, умер.
А Люда, взобравшись наверх, тоже упала без сил. Тут лишь почувствовала, что ноги — как лед. Но надеть валенки она не смогла, так кружилась у нее голова.
Наверно, замерзла бы, если бы не помогли прохожие.
Всегда думает Люда о том, как ничтожно мало было тогда злых людей. Добрыми держался Ленинград! А злые были как дуновение сырого ветра, который вместе с пороховыми газами наносило с запада. Можно сказать, они лишь привиделись Ленинграду, пронеслись как призраки по его темным улицам и растворились в тумане над Невой.
А великий город — его люди и стены — стоял и выстоял!..
Люда вздрогнула, услышав громкие аплодисменты.
Все в ложе смотрели на сцену, где раскланивались балерины.
Только моряк, ее сосед, не аплодировал. Они с удивлением поглядели друг на друга, будто просыпаясь…
— Так и не увидели танцев?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131
Фронт совсем близко — в двенадцати километрах от Дворцовой площади. Уже готовится вступить в должность немец, фашист, генерал-майор Кнут, назначенный «комендантом Петербурга». Исполнительный дурак, он заготовил даже путевые листы для въезда в город легковых и грузовых машин.
Зря трудился! Гордые ленинградцы не испытали на себе действия фашистского «кнута».
Зато сверху, с бомбами, ворвался в осажденный город посланец фашизма — голод! Это было в сентябре 1941 года.
— Ахти нам! Беда-то какая, беда! — крикнула мать, пробегая по коридору. — Склады с продовольствием горят!
Все вокруг озарено оранжевым мигающим светом.
Зенитки отогнали фашистских бомбардировщиков, но непоправимое совершилось. Ручьи масла текли по мостовой. Мука и пепел, летая по воздуху, оседали на скорбные лица людей, стоявших у пожарища.
Огонь затухал. Кое-кто, согнувшись, уже рылся в черно-серой земле.
— Попробуй! Сладкая! — Шуркин друг Генка протянул ему в горсти немного земли.
Она и впрямь была сладкой. Горячей и сладкой; земля пополам с сахарным песком!
Это был первый большой воздушный налет на город. Вскоре стакан земли с пожарища продавался в Ленинграде втридорога.
И все-таки великий город стоял и выстоял!..
Если бы Александр узнал, что соседка его думает, в общем, о том же, о чем и он, то сказал бы: «Мысли идут параллельным курсом», — и очень удивился бы.
Только Люда думала не о сладкой земле с пожарища, а о блокадном хлебе.
О, эти заветные сто двадцать пять граммов, дневная норма, о получении которой начинали мечтать уже накануне! Муки в маленькой черной плитке было меньше, чем древесных опилок, да и мука-то, собственно, была пылью, которую соскребали с пола на мельничных дворах. Но ленинградцы уважительно и ласково называли свой блокадный хлеб хлебушком!
Черная плитка уплывает в сторону. Перед Людой заколыхалась толпа. На Сенной бьют торговку-спекулянтку. Люди, до предела истощенные, раскачиваются, взмахивают кулаками, но удары слабые. После каждого удара приходится останавливаться и переводить дыхание. А лица у всех отекшие, неподвижные, с желтыми и багровыми пятнами.
Увидев подобный сон, ребенок просыпается с криком и долго не может потом заснуть. Но ведь это и был страшный сон ее детства — блокада!
А сосед Люды тоже продолжает совершать свое бесшумное странствие. Он видит себя в темном провале улицы. Медленно идет, и длинная тень его ползет по сугробам перед ним. Зарево качается над Петроградской стороной, потом перебрасывается в район гавани.
Лютый мороз сковал город, вода замерзает на лету. Только что Шурка схоронил мать. Сам отвез ее на санках, заботливо запеленав, как когда-то она пеленала его.
Он не плачет. Лишь внутренний озноб с утра начал бить его и не проходит. Да какой-то туман застилает глаза.
Это страшная ледяная весна 1942 года, когда вслед за мужчинами начали умирать и женщины. Они дольше держались.
Мать Шурки держалась до последнего.
Неделю назад пришло письмо от бабушки из Рязани. Несколько ломтиков сушеного лука были прикреплены наверху страницы. «Прошу не отказать в просьбе, — стояло в письме, — пропустить по почте этот лук в незабываемый город Ленинград для моего внучонка Шурочки 13 лет».
Мать, наверное, и ломтика этого лука не попробовала!
И вот он придет домой, а дома его встретит молчание! Из глубины длинной темной комнаты, с дивана, не раздастся слабый голос:
«Шуренька, ты? А я уж бояться стала за тебя. На улицах-то стреляют…»
Вдруг что-то странное произошло с ним. Он будто провалился под воду. Только справа расплывалось желтое пятно. То был отсвет пожара.
Ослеп? Шурка испуганно закричал. Улица не откликнулась.
Он стоял в чернильном мраке, охваченный страхом и нерешительностью, широко раскинув руки. Над ним негромко тикал метроном.
Он опять позвал на помощь.
Кто-то отозвался. Запахло табаком, дымом, мужским потом.
Это были матросы, которые жили в казармах на канале Грибоедова и возвращались домой — после тушения пожара.
Рука, пропахшая дымом, взяла мальчика за лицо, повернула к свету.
— Зарево-то я вижу, — пробормотал Шурка. — А больше не вижу ничего.
Пауза.
— Куриная слепота это! С голоду, — сказал рассудительный голос. Потом поинтересовался: — Далеко ли живешь?
Шурка сказал адрес.
— Дома у тебя кто?
— Один я. Мать сегодня схоронил.
— А отец?
— Еще летом под Нарвой… Снова пауза.
— Покормить бы, — сказал второй, жалостливый голос.
— И покормим! Лейтенант свой, не заругает!..
Лейтенант — это был Шубин. А матросы — Фаддеичев, Чачко и Дронин. Страшный сон Шурки Ластикова кончился хорошо…
И Люде тоже видится ночь. Черным-черно вокруг. Тускло отсвечивает лед Невы.
Пришлось дотемна задержаться в госпитале у старшего брата.
Госпиталь находится за Финляндским вокзалом, Люда живет на Литейном.
Шагнув на лед реки, она оглянулась. К Неве, раскачиваясь из стороны в сторону, спускался мужчина в длинном пальто. Люде показалось, что она уже видела его у госпиталя. Значит, еще оттуда идет за нею?
Ею овладел страх. Ночь! На Неве, кроме них двоих, никого!
Она ускорила шаги. Шарканье за спиной сделалось громче. И человек ускорил шаги. Она побежала.
— Эй! — сипло крикнули сзади. — Карточки! Брось их, слышишь!
Но как она могла отдать карточки? Даже ценой жизни не могла их отдать. Карточки — это и была жизнь.
Люда скинула валенки и, держа их в руке, побежала в одних чулках. Она не ощутила холода, хотя мороз был лютый.
За спиной раздавались прерывистое дыхание и торопливый, очень страшный скрежет сапог по льду.
На берег вела лестница. Ступеньки обледенели, стали скользкими — днем по ним носили воду из проруби. Два или три раза Люда срывалась и, громко плача, сползала на животе.
Но преследователь ее, верно, очень ослабел от голода. Он так и не смог подняться по лестнице, свалился у ее подножия и уже не встал, может быть, умер.
А Люда, взобравшись наверх, тоже упала без сил. Тут лишь почувствовала, что ноги — как лед. Но надеть валенки она не смогла, так кружилась у нее голова.
Наверно, замерзла бы, если бы не помогли прохожие.
Всегда думает Люда о том, как ничтожно мало было тогда злых людей. Добрыми держался Ленинград! А злые были как дуновение сырого ветра, который вместе с пороховыми газами наносило с запада. Можно сказать, они лишь привиделись Ленинграду, пронеслись как призраки по его темным улицам и растворились в тумане над Невой.
А великий город — его люди и стены — стоял и выстоял!..
Люда вздрогнула, услышав громкие аплодисменты.
Все в ложе смотрели на сцену, где раскланивались балерины.
Только моряк, ее сосед, не аплодировал. Они с удивлением поглядели друг на друга, будто просыпаясь…
— Так и не увидели танцев?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131