ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Овцы, сбитые в кучу в тесном кузове грузовика, наполовину просовывали острые мордочки в щели бортовых решеток, жалобно и удивленно смотрели на незнакомых людей и блеяли, словно плакали, как дети, которых отняли от мамы и везут неизвестно куда.
— На бойню едут, бедненькие, — равнодушным голосом посочувствовал кто-то за моей спиной. — Но их счастье, что они этого не знают.
Моя жена заметила в моих глазах навернувшиеся слезы и насмешливо процедила мне в ухо:
— Ты чувствителен, как самая последняя баба.
Да, я чувствителен. Я очень чувствителен. Я становлюсь особенно чувствительным, когда вижу живые существа, брошенные в кузов навалом, уже как трупы, и везут их туда, откуда возврата нет.
Я чрезвычайно чувствителен, когда слышу плач детей, насильно оторванных от своих матерей, и в этих случаях на моих глазах возникают слезы, и я их не стыжусь.
Потому что я побывал в таком кузове в тесном клубке детских тел, пищащих, воющих и всхлипывающих. Я остался жив. А остальных детей нет и в помине, и никто не знает, где их маленькие могилки.
У нас, в каунасском гетто, немцы провели один из самых изуверских экспериментов. Они отступили от правила — убивать детей вместе с родителями. Чей-то очень практичный ум додумался, как даже из нашей смерти извлечь пользу для Третьего рейха. Он предложил отделить детей в возрасте семи — десяти лет от родителей и, прежде чем их умертвить, выкачать из них чистую свежую детскую кровь и в консервированном виде отправить в полевые госпитали для переливания раненым солдатам.
Моей сестренке Лии было семь лет, а мне — десять.
В кузов автофургона с брезентовым верхом набросали кучей не меньше пятидесяти детей, и они шевелились клубком, из которого торчали детские головки, неловко прижатые другими телами ручки и ножки в туфельках, сандалиях, а то и босиком. Клубок дышал и шевелился и при этом попискивал, подвывал и всхлипывал.
Я был прижат к левому борту, на моем плече покоилась чья-то стонущая головка, а ноги сдавили сразу несколько тел. Худых и костистых, какие бывают у маленьких ребятишек. Кто-то, лица я его не мог разглядеть, все пытался высвободить свою прижатую руку и больно скреб по моему животу. Я втягивал живот как можно глубже, почти до самого позвоночника, но пальцы с ногтями снова настигали истерзанную кожу на моем животе. С этим я в конце концов смирился. Я был большой. Десять лет. И успел привыкнуть к боли в драках с мальчишками на Зеленой горе, где мы жили в отдельном двухэтажном доме с папой и мамой и младшей сестрой Лией. Меня закалила также и строгость мамы, которая не скупилась на подзатыльники, когда ей что-нибудь не нравилось в моем поведении. А не нравилось ей в моем поведении все. Потому что она меня не любила.
Но все это было давным-давно. В мирное время. Еще до того, как немцы пришли в Каунас, и полиция выгнала нас из нашего дома на Зеленой горе и пешком погнала через весь город в далекий и нищий пригород Вилиямполе, и место, где нас поселили в вонючей комнатке, стало называться гетто.
Прижатый к борту фургона, я никак не мог видеть моей сестренки, и с этим мне было трудно смириться. Я слышал, как она тоненьким голоском звала меня. Я отвечал ей. Наши голоса тонули в других голосах. Но все же мы слышали друг друга и перекликались. Ее голосок был такой жалобный — такого я никогда не слышал. Я хотел было переползти к ней, прижать к себе, чтобы она успокоилась и затихла. Но вытащить свое тело из переплетения других тел оказалось мне не под силу. И я только подавал голос, чтобы маленькая Лия знала — я о ней не забыл и нахожусь совсем близко.
Машину качало, иногда подбрасывало на ухабах, и тогда мы стукались друг о друга, и это были мягкие удары, а те, кто, как я, были прижаты к боковому борту, больно ударялись о доски.
На краю заднего борта сидел, свесив наружу ноги, рыжий Антанас — литовец-полицейский. Совсем еще молодой парень с огненно-рыжей шевелюрой, по которой его можно было узнать издалека и успеть спрятаться. Его в гетто боялись больше других полицейских. В пьяном виде он мог ни за что ни про что пристрелить человека — просто так, от скуки. А пьян он был всегда.
От него и сейчас разило спиртным перегаром, хоть и сидел он к нам спиной и ветер относил его дыхание от нас. Я отчетливо чуял запах спиртного, острую вонь самогона, которая исходила от его широкой спины с покатыми плечами, на которой подпрыгивала короткая винтовка с темным, почти синим металлическим затвором.
Я смотрел на эту винтовку против своей воли и не мог отвести взгляда, и при этом меня немножко подташнивало. Мы ведь не знали тогда, что нас везут, чтобы вытянуть, высосать всю нашу кровь. Я был уверен, что нас везут на Девятый форт и там перестреляют как цыплят.
Я смотрел на винтовку рыжего Антанаса, на ее выщербленный деревянный приклад и думал, как думают о самых простых вещах, что из этой самой винтовки Антанас убьет меня и в металлическом затворе лежит себе спокойно свинцовая пуля с болезненно-острым кончиком, ничем не отличающаяся от других пуль. С одним лишь отличием, что в ней притаилась моя смерть. И еще одна пуля лежит в оттопыренном кармане суконного кителя Антанаса. Как сестра похожая на мою. Это пуля Лии. Мы с Лией брат и сестра, и наши пули тоже родственники. Их даже, возможно, отлили из одного куска свинца.
Так думал я, когда удары о доски борта не отвлекали меня от размышлений. И смотрел на широкую суконную спину Антанаса, на рыжие завитки волос на его белокожем, в веснушках затылке.
У нас было два конвоира. Другой, немолодой немецкий солдат, маленького роста, сидел в кабине, рядом с шофером, а здоровенный Антанас протирал себе зад на остром краю автомобильного борта. Отчего, конечно, злится и сорвет свою злость на нас.
Брезентовый полог над задним бортом, где сидел Антанас, был завернут вверх, на крышу фургона, и мне было видно, как убегают назад маленькие грязные домики Вилиямполе — еврейского гетто, последнего пристанища нашей семьи и всех каунасских евреев. Мы еще не выехали за ворота гетто, когда автомобиль остановился. По поперечной улице ползла вереница телег — я слышал цокот конских копыт и скрежет железных ободьев колес о булыжники мостовой.
Маму я сначала услышал и потом лишь увидел. Я отчетливо, до рези в ушах, слышал знакомый голос, привычную напевную скороговорку. Она разговаривала с Антанасом. Мама, единственная из всех матерей, не осталась плакать и причитать в своей опустевшей комнатке, а побежала к воротам и подстерегла наш грузовик.
— Антанас, — позвала она. — Это — последняя ценность, что я сохранила. Чистый бриллиант. Старинной бельгийской шлифовки. Здесь три карата, Антанас.
Над краем заднего борта показалась мамина рука. Моя мама небольшого роста, и за бортом грузовика ее не было видно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50