— Их трое, — сказал он. — Не понимаю, как этот старик еще жив.
— Индейцы не умирают, пока не захотят.
Уэсселса это не очень интересовало. Он взглянул всего раз на трех одетых в лохмотья вождей, идущих по снегу за Роулендом, под конвоем двух вооруженных солдат, и опять погрузился в созерцание своей сигары.
— Во всяком случае, они не так чувствительны к холоду, как мы, — решил Бакстер.
На старом вожде были мокасины, но один из индейцев шел босиком.
— Грубые животные, — закончил Бакстер.
— Вам надо отправиться поскорее, — сказал Уэсселс. — Если снег нас здесь занесет, будет очень трудно.
Врум отвернулся от окна, потирая озябшие мясистые руки, и подошел поближе к печке. Бакстер ногой отворил дверцу и подбросил полено. Уэсселс спокойно курил, наслаждаясь запахом сигары.
Когда Роуленд постучал в дверь, капитан сказал:
— Входите, входите, не задерживайтесь.
Бакстер отворил дверь, и Роуленд вошел в канцелярию, смущенно теребя свою меховую шапку. Трое вождей, шаркая ногами, следовали за ним; они вздрагивали от жара печки, их глаза слезились, головы были слегка опущены. Старый вождь шел немного впереди двух других. Руками он придерживал лохмотья одеяла, накинутого на плечи. Двое других, высокие, тощие, изможденные, не сводили глаз со старика.
Оба конвойных остались снаружи.
Уэсселс сидел в старой качалке, положив ногу на ногу; его сигара наполняла комнату клубами голубого дыма. Когда вожди вошли, он, кивнув, указал на печь:
— Подойдите и обогрейтесь. — И, обратясь к Роуленду, повторил: — Скажи им, чтобы они погрелись.
Индейцы были покрыты грязью, и, сознавая это, они смущались, испытывая отвращение, свойственное чистоплотному народу. Но и в лохмотьях они пытались сохранить гордость, и эта гордость не позволяла им обогревать окоченевшее тело у печки. Они продолжали стоять посреди комнаты, переминаясь с ноги на ногу. Уэсселс встал и предложил им сигары, но они отказались. Тогда он сказал:
— Это совет, пожмем друг другу руку. Всем пожмем руку. Верно?
Роуленд перевел, и старик — его глаза все еще слезились, — спотыкаясь, обошел трех офицеров. Остальные индейцы не двинулись с места и не спускали глаз со старика, поглядывая на него с сочувствием и печалью. На них не было одеял, и их изможденные тела были едва прикрыты лохмотьями кожаных рубах и штанов.
Уэсселс снова уселся в качалку и глубокомысленно принялся за свою сигару. Вожди ждали. Уэсселс откинулся назад и уставился в потолок. Он не знал, как начать. И хотя он отнюдь не был чувствительным, эти индейцы произвели на него впечатление. Уэсселс вспомнил о днях, проведенных в прериях, когда он видел шайенов во всем их блеске, в головных уборах из перьев, с копьями и щитами, верхом на конях, также украшенных перьями. Вспомнил их жизнь, с ее яркими красками, и их первобытную, неукротимую гордость. Он, конечно, не жалел о том, чт? ушло навсегда, но ему надо было как-то примирить то, что он видел сейчас, с тем, что сохранилось у него в памяти. И, продолжая глядеть в потолок, он сказал.
— Мы будем теперь друзьями. Мы все будем друзьями. (Но даже в его собственных ушах это прозвучало глупо, бессмысленно.) Мы будем друзьями, — повторил он и подождал, чтобы Роуленд перевел.
Старый вождь что-то скорбно ответил, и Роуленд сказал:
— Он этого и хочет — быть друзьями Он ведь так стар. Поглядите на него, и вы увидите, почему он желает этого. Он стар и хочет жить в мире. Вот и все. Он говорит, что повел свой народ не на войну с белыми, а только для того, чтобы добраться до своей родины и зажить в мире.
— Да… — пробормотал Уэсселс и взглянул на курившего Бакстера, высокомерного, кичившегося своей молодостью, здоровьем, цветом своей кожи, и на Врума, упорно рассматривавшего свои розовые ладони. — Да. Мы пожали друг другу руку, мы устроили совет: мы — друзья.
Даже через переводчика он говорил так, как считал нужным говорить с дикарями.
— Объясни им, что мы сейчас будем держать совет…
Потолок был почерневший, сосновые непросушенные доски давно покоробились. Уэсселс думал о том, что на деревянных шипах сырой тес хорошо держится, но стоит только прибить их гвоздями, как он коробится.
— Скажи им… — начал он, повернувшись и непосредственно обращаясь к вождям — Все, что случилось, очень плохо и для вас и для ваших женщин и детей. Теперь вы видите, к чему приводят такие побеги. Существует закон, и вы обязаны подчиняться ему. Закон приходит из Вашингтона, где живет Великий Белый Отец. Он наш президент, и его слово — закон. Вы же должны подчиняться закону. Теперь он говорит, что вы должны вернуться обратно туда, откуда убежали. Вы должны вернуться на Индейскую Территорию и жить мирно в своей резервации. Мы отвезем вас туда в фургонах, и солдаты будут охранять вас, и мы будем кормить вас во время пути. Мы не арестуем вас, но когда вы вернетесь к себе в резервацию, агент арестует тех, кто совершил преступление, и будет по справедливости судить их.
Вруму не понравились последние слова Уэсселса, и он предостерегающе взглянул на него. Но Уэсселс не отличался чуткостью. Он рассказал о положении вещей так, как сам понимал их, и притом людям, у которых не было никакого выбора. Покуривая, он прислушивался к певучей речи Роуленда. Ему никогда не приходило в голову, какой бывает человеческая речь, да он никогда и не интересовался языком индейцев. Для него он был все равно что собачий лай. Он не отдавал себе отчета, почему терпеть не мог чужие языки, а тем более язык шайенов, один из основных языков его родины; в глубине души он считал, что индейцы — чуждый элемент, пришельцы, захватчики. Они явились неведомо откуда и были в Америке чужими.
— Они опечалены, — просто сказал Роуленд.
— Это меня не интересует. Скажи, что они говорят.
— Если б дело было только в том, чтоб вернуться обратно, — продолжал Роуленд, нервно теребя свою меховую шапку, — то и это было бы трудно. Ведь у них нет другой одежды, кроме лохмотьев. Старик говорит: как же они могут отправиться в такой дальний путь, когда на них только лохмотья. Старик говорит, что дети замерзнут.
Уэсселс пожал плечами.
— И что найдут они на юге? — продолжал Роуленд.
От усилий подобрать английские слова его лицо морщилось. Ему хотелось угодить офицерам с белой кожей, но ум его был полон воспоминаний о том языке, на котором говорили его мать и ее родные, приезжавшие навещать ее на своих крепких пони. Это были рослые воины. Посмеиваясь, они дарили ему сласти, которые покупали в лавке. И сейчас в нем проснулось ощущение смутного родства с тем, с чем он желал навсегда покончить. Ведь он белый, его зовут Роуленд, а не Большой Медведь, или Восходящая Луна, или еще как-нибудь в том же роде.
— На юге, — продолжал он, — голод и лихорадка уничтожат их А они этого боятся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
— Индейцы не умирают, пока не захотят.
Уэсселса это не очень интересовало. Он взглянул всего раз на трех одетых в лохмотья вождей, идущих по снегу за Роулендом, под конвоем двух вооруженных солдат, и опять погрузился в созерцание своей сигары.
— Во всяком случае, они не так чувствительны к холоду, как мы, — решил Бакстер.
На старом вожде были мокасины, но один из индейцев шел босиком.
— Грубые животные, — закончил Бакстер.
— Вам надо отправиться поскорее, — сказал Уэсселс. — Если снег нас здесь занесет, будет очень трудно.
Врум отвернулся от окна, потирая озябшие мясистые руки, и подошел поближе к печке. Бакстер ногой отворил дверцу и подбросил полено. Уэсселс спокойно курил, наслаждаясь запахом сигары.
Когда Роуленд постучал в дверь, капитан сказал:
— Входите, входите, не задерживайтесь.
Бакстер отворил дверь, и Роуленд вошел в канцелярию, смущенно теребя свою меховую шапку. Трое вождей, шаркая ногами, следовали за ним; они вздрагивали от жара печки, их глаза слезились, головы были слегка опущены. Старый вождь шел немного впереди двух других. Руками он придерживал лохмотья одеяла, накинутого на плечи. Двое других, высокие, тощие, изможденные, не сводили глаз со старика.
Оба конвойных остались снаружи.
Уэсселс сидел в старой качалке, положив ногу на ногу; его сигара наполняла комнату клубами голубого дыма. Когда вожди вошли, он, кивнув, указал на печь:
— Подойдите и обогрейтесь. — И, обратясь к Роуленду, повторил: — Скажи им, чтобы они погрелись.
Индейцы были покрыты грязью, и, сознавая это, они смущались, испытывая отвращение, свойственное чистоплотному народу. Но и в лохмотьях они пытались сохранить гордость, и эта гордость не позволяла им обогревать окоченевшее тело у печки. Они продолжали стоять посреди комнаты, переминаясь с ноги на ногу. Уэсселс встал и предложил им сигары, но они отказались. Тогда он сказал:
— Это совет, пожмем друг другу руку. Всем пожмем руку. Верно?
Роуленд перевел, и старик — его глаза все еще слезились, — спотыкаясь, обошел трех офицеров. Остальные индейцы не двинулись с места и не спускали глаз со старика, поглядывая на него с сочувствием и печалью. На них не было одеял, и их изможденные тела были едва прикрыты лохмотьями кожаных рубах и штанов.
Уэсселс снова уселся в качалку и глубокомысленно принялся за свою сигару. Вожди ждали. Уэсселс откинулся назад и уставился в потолок. Он не знал, как начать. И хотя он отнюдь не был чувствительным, эти индейцы произвели на него впечатление. Уэсселс вспомнил о днях, проведенных в прериях, когда он видел шайенов во всем их блеске, в головных уборах из перьев, с копьями и щитами, верхом на конях, также украшенных перьями. Вспомнил их жизнь, с ее яркими красками, и их первобытную, неукротимую гордость. Он, конечно, не жалел о том, чт? ушло навсегда, но ему надо было как-то примирить то, что он видел сейчас, с тем, что сохранилось у него в памяти. И, продолжая глядеть в потолок, он сказал.
— Мы будем теперь друзьями. Мы все будем друзьями. (Но даже в его собственных ушах это прозвучало глупо, бессмысленно.) Мы будем друзьями, — повторил он и подождал, чтобы Роуленд перевел.
Старый вождь что-то скорбно ответил, и Роуленд сказал:
— Он этого и хочет — быть друзьями Он ведь так стар. Поглядите на него, и вы увидите, почему он желает этого. Он стар и хочет жить в мире. Вот и все. Он говорит, что повел свой народ не на войну с белыми, а только для того, чтобы добраться до своей родины и зажить в мире.
— Да… — пробормотал Уэсселс и взглянул на курившего Бакстера, высокомерного, кичившегося своей молодостью, здоровьем, цветом своей кожи, и на Врума, упорно рассматривавшего свои розовые ладони. — Да. Мы пожали друг другу руку, мы устроили совет: мы — друзья.
Даже через переводчика он говорил так, как считал нужным говорить с дикарями.
— Объясни им, что мы сейчас будем держать совет…
Потолок был почерневший, сосновые непросушенные доски давно покоробились. Уэсселс думал о том, что на деревянных шипах сырой тес хорошо держится, но стоит только прибить их гвоздями, как он коробится.
— Скажи им… — начал он, повернувшись и непосредственно обращаясь к вождям — Все, что случилось, очень плохо и для вас и для ваших женщин и детей. Теперь вы видите, к чему приводят такие побеги. Существует закон, и вы обязаны подчиняться ему. Закон приходит из Вашингтона, где живет Великий Белый Отец. Он наш президент, и его слово — закон. Вы же должны подчиняться закону. Теперь он говорит, что вы должны вернуться обратно туда, откуда убежали. Вы должны вернуться на Индейскую Территорию и жить мирно в своей резервации. Мы отвезем вас туда в фургонах, и солдаты будут охранять вас, и мы будем кормить вас во время пути. Мы не арестуем вас, но когда вы вернетесь к себе в резервацию, агент арестует тех, кто совершил преступление, и будет по справедливости судить их.
Вруму не понравились последние слова Уэсселса, и он предостерегающе взглянул на него. Но Уэсселс не отличался чуткостью. Он рассказал о положении вещей так, как сам понимал их, и притом людям, у которых не было никакого выбора. Покуривая, он прислушивался к певучей речи Роуленда. Ему никогда не приходило в голову, какой бывает человеческая речь, да он никогда и не интересовался языком индейцев. Для него он был все равно что собачий лай. Он не отдавал себе отчета, почему терпеть не мог чужие языки, а тем более язык шайенов, один из основных языков его родины; в глубине души он считал, что индейцы — чуждый элемент, пришельцы, захватчики. Они явились неведомо откуда и были в Америке чужими.
— Они опечалены, — просто сказал Роуленд.
— Это меня не интересует. Скажи, что они говорят.
— Если б дело было только в том, чтоб вернуться обратно, — продолжал Роуленд, нервно теребя свою меховую шапку, — то и это было бы трудно. Ведь у них нет другой одежды, кроме лохмотьев. Старик говорит: как же они могут отправиться в такой дальний путь, когда на них только лохмотья. Старик говорит, что дети замерзнут.
Уэсселс пожал плечами.
— И что найдут они на юге? — продолжал Роуленд.
От усилий подобрать английские слова его лицо морщилось. Ему хотелось угодить офицерам с белой кожей, но ум его был полон воспоминаний о том языке, на котором говорили его мать и ее родные, приезжавшие навещать ее на своих крепких пони. Это были рослые воины. Посмеиваясь, они дарили ему сласти, которые покупали в лавке. И сейчас в нем проснулось ощущение смутного родства с тем, с чем он желал навсегда покончить. Ведь он белый, его зовут Роуленд, а не Большой Медведь, или Восходящая Луна, или еще как-нибудь в том же роде.
— На юге, — продолжал он, — голод и лихорадка уничтожат их А они этого боятся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65