Так думал Генрих, в то же время не спуская глаз с лица короля: оно непрерывно меняется — вот его напускная неподвижность перешла в судорожное подёргивание, и неудержимо близится взрыв. Последним толчком явилось почему-то упоминание о Карле Великом. Король, который только что был сер лицом, внезапно побагровел и стал похож на Карла Девятого, когда тот ещё был тучен и говорил зычным голосом. Он вскочил с кресла и, стоя перед Генрихом, тщетно силился заговорить. Наконец он овладел своим голосом.
— Негодяи! — И проговорил более внятно: — Негодяй Гиз! Теперь он уверяет, будто тоже ведёт свой род от Карла Великого! Этого ещё не хватало. Какая наглость! Он пишет об этом и распространяет этот бред в моем народе! Он-де единственный законный потомок Карла, а все Капетинги, сидевшие на французском престоле, — незаконные потомки. Этого нельзя вынести, Наварра! Какой-то обманщик, чужеземец, и притом ничтожного рода в сравнении с нашим, осмеливается называть нас бастардами, а себя самого — истинным наследником французской короны.
— Видите, до чего дошло, а все потому, что вы слишком долго терпели, — вставил Генрих тоном человека, призывающего другого к благоразумию. Но король был вне себя. Захлёбываясь от ярости и запинаясь, пытался он что-то сказать:
— Я ускользнул от его лап… мчался во весь опор… Но я там оставил моих маршалов, Жуайеза и Эпернона… — «Хороши маршалы в двадцать пять лет, да и каким способом они стали ими?» — подумал Генрих.
— Они поступят так, как сочтут нужным, чтобы избавить меня от Гиза… Когда я вернусь, возможно, его уже не будет на свете.
Тут незадачливый Валуа повял, что сказал лишнее — при кузене Наварре, да ещё при чужом человеке со слишком умными глазами: наверно, предатель! «Где мой кинжал?» — этот вопрос можно было прямо прочесть на лице бедного короля: таким оно стало чёрным и отталкивающим. Страх, жажда поскорее убить, лишь бы убрать человека со своего пути, материнская кровь, долгое воспитание в Лувре — все это, вместе взятое, превращает лицо последнего Валуа в какую-то звериную маску. Господину Мишелю де Монтеню хоть и становится не по себе при виде кинжала, но он испытывает глубокую жалость к королю, ибо ничто не делает человека столь беззащитным, как затемнение его разума. И хотя Монтень всего-навсего скромный дворянин, заседающий в королевской палате, но тут сказывается его превосходство и над королём, ибо сам он никогда не теряет способности мыслить, даже во время сна. Поэтому он дерзнул сделать шаг вперёд и заговорить.
— Сир! Никогда не следует нам поднимать руку на наших слуг, покамест мы гневаемся. Платон считает это одним из основных правил поведения. Поэтому и сказал однажды лакедемонянин Хариллилоту, который был дерзок: «Клянусь богами, не будь я взбешён, я бы тебя прикончил!»
Господин Мишель де Монтень отлично знал, почему он привёл именно этот пример: он хотел напомнить королю о том, какое гигантское расстояние отделяет его от остальных людей, от любого человека — будь он простой дворянин или герцог Гиз. Он всегда государь, а они — слуги, и они не могут оскорбить его, а он не может мстить. Если приведённый им пример и таил в себе долю лести, то все же не противоречил истине и служил умеренности; потому-то философ и привёл его. Впрочем, пример имел больший успех, чем гуманист мог желать. Король повернулся боком, прижался лбом к высокой спинке кресла, и по вздрагивающим плечам было видно, что он плачет. Теперь он скорбел безмолвно, и в этой скорби чувствовалась не только боль, но облегчение, покорность, примирённость. Потому-то к этим двум людям, которые легко могли его убить, он и встал спиной, ибо молча проливал слезы. Он уже не боялся никого.
Когда король очнулся от своего внутреннего уединения, глаза его были красны, а лицо — как у тоскующего ребёнка. — Знаешь, кузен Наварра, ведь мы лет десять с тобой не видались!
— С тех пор как я проскользнул у вас между пальцев? Неужели десять лет? — поспешно спросил Генрих; у него, как и у короля, лицо вдруг изменилось — стало лицом невинной юности.
— Десять лет прошли, как один день, — сказал кузен Валуа. — И я уже не помню, чем они были заполнены. А у тебя?
— Тяготами жизни? — последовал ответ с вопросительным повышением голоса. Тут Генрих покачал головой.
Кузен Валуа взял его руку и многозначительно пожал, пробормотав вполголоса: — Все было ошибкой. Ты понимаешь меня? Ошибкой, ослеплением, несчастной случайностью. — Так оправдывают свою неудавшуюся жизнь, и когда настаёт подобная минута — это минута изумления.
— Кузен Наварра! Неужели так должно было случиться? Вспомни об одном: ведь ей, ей самой ни за что бы не додуматься до Варфоломеевской ночи!
Генрих тоже с удивлением сказал, вспоминая прошлое: — Она же понимала, что Гизы могут стать опасными после Варфоломеевской ночи. Что они продадут королевство Испании; она мне это и предрекла. Но она была вынуждена действовать вопреки своему более глубокому знанию. — «А уж это поистине глупость», — добавил Генрих про себя. — Признаюсь тебе, — шепнул он на ухо кузену, — я ужасно её ненавидел — и за свои собственные несчастья и за те огромные и нелепые препятствия, которые она постоянно ставила на пути к благополучию нашей страны.
— А что она сделала из меня! — шептал кузен Валуа. — Я так презирал её за это!
Тут оба внезапно смолкли, вдруг поняв, что говорят о мадам Екатерине, как об умершей. А зло, сотворённое этой мниможивой, продолжало независимо от неё расти. Кузены снова стали перед фактом, что они противники и настроены враждебно друг к другу. И сейчас же после дружеского перешёптывания они вернулись к упрёкам.
— Я, Наварра, не требую ничего, кроме твоего перехода в католичество, тогда я смогу объявить тебя наследником престола.
— Я же, Генрих Валуа, предложил бы тебе заключить союз, если бы только был уверен в твоей стойкости.
— А ты, — что даёт тебе твою непоколебимую стойкость, Генрих Наварра? Ведь не вера же твоя. Тогда что, хотел бы я знать? — Так допытывался Валуа, поглощённый лишь заботой о том, как бы обрести её, эту твёрдость, и идти в жизни прямым путём.
— Сир! — заговорил Генрих уже другим тоном. — Я буду настаивать на том, чтобы вам оказывали должное повиновение; я буду бороться со всеми, кто замышляет зло против вас; чтобы исполнять ваши приказания, я готов отдать всего себя и все, чем я владею. Единственное, к чему я стремлюсь, — это спасение престола. Ведь после вас, сир, я, стою к нему ближе всех.
Таким языком говорит только правда. И когда Генрих затем преклонил колено, король его не остановил, и было ясно, что это уже не пустая церемония. Он поднялся, только когда встал и король. Генрих предчувствовал, что сейчас прозвучат знаменательные слова;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183
— Негодяи! — И проговорил более внятно: — Негодяй Гиз! Теперь он уверяет, будто тоже ведёт свой род от Карла Великого! Этого ещё не хватало. Какая наглость! Он пишет об этом и распространяет этот бред в моем народе! Он-де единственный законный потомок Карла, а все Капетинги, сидевшие на французском престоле, — незаконные потомки. Этого нельзя вынести, Наварра! Какой-то обманщик, чужеземец, и притом ничтожного рода в сравнении с нашим, осмеливается называть нас бастардами, а себя самого — истинным наследником французской короны.
— Видите, до чего дошло, а все потому, что вы слишком долго терпели, — вставил Генрих тоном человека, призывающего другого к благоразумию. Но король был вне себя. Захлёбываясь от ярости и запинаясь, пытался он что-то сказать:
— Я ускользнул от его лап… мчался во весь опор… Но я там оставил моих маршалов, Жуайеза и Эпернона… — «Хороши маршалы в двадцать пять лет, да и каким способом они стали ими?» — подумал Генрих.
— Они поступят так, как сочтут нужным, чтобы избавить меня от Гиза… Когда я вернусь, возможно, его уже не будет на свете.
Тут незадачливый Валуа повял, что сказал лишнее — при кузене Наварре, да ещё при чужом человеке со слишком умными глазами: наверно, предатель! «Где мой кинжал?» — этот вопрос можно было прямо прочесть на лице бедного короля: таким оно стало чёрным и отталкивающим. Страх, жажда поскорее убить, лишь бы убрать человека со своего пути, материнская кровь, долгое воспитание в Лувре — все это, вместе взятое, превращает лицо последнего Валуа в какую-то звериную маску. Господину Мишелю де Монтеню хоть и становится не по себе при виде кинжала, но он испытывает глубокую жалость к королю, ибо ничто не делает человека столь беззащитным, как затемнение его разума. И хотя Монтень всего-навсего скромный дворянин, заседающий в королевской палате, но тут сказывается его превосходство и над королём, ибо сам он никогда не теряет способности мыслить, даже во время сна. Поэтому он дерзнул сделать шаг вперёд и заговорить.
— Сир! Никогда не следует нам поднимать руку на наших слуг, покамест мы гневаемся. Платон считает это одним из основных правил поведения. Поэтому и сказал однажды лакедемонянин Хариллилоту, который был дерзок: «Клянусь богами, не будь я взбешён, я бы тебя прикончил!»
Господин Мишель де Монтень отлично знал, почему он привёл именно этот пример: он хотел напомнить королю о том, какое гигантское расстояние отделяет его от остальных людей, от любого человека — будь он простой дворянин или герцог Гиз. Он всегда государь, а они — слуги, и они не могут оскорбить его, а он не может мстить. Если приведённый им пример и таил в себе долю лести, то все же не противоречил истине и служил умеренности; потому-то философ и привёл его. Впрочем, пример имел больший успех, чем гуманист мог желать. Король повернулся боком, прижался лбом к высокой спинке кресла, и по вздрагивающим плечам было видно, что он плачет. Теперь он скорбел безмолвно, и в этой скорби чувствовалась не только боль, но облегчение, покорность, примирённость. Потому-то к этим двум людям, которые легко могли его убить, он и встал спиной, ибо молча проливал слезы. Он уже не боялся никого.
Когда король очнулся от своего внутреннего уединения, глаза его были красны, а лицо — как у тоскующего ребёнка. — Знаешь, кузен Наварра, ведь мы лет десять с тобой не видались!
— С тех пор как я проскользнул у вас между пальцев? Неужели десять лет? — поспешно спросил Генрих; у него, как и у короля, лицо вдруг изменилось — стало лицом невинной юности.
— Десять лет прошли, как один день, — сказал кузен Валуа. — И я уже не помню, чем они были заполнены. А у тебя?
— Тяготами жизни? — последовал ответ с вопросительным повышением голоса. Тут Генрих покачал головой.
Кузен Валуа взял его руку и многозначительно пожал, пробормотав вполголоса: — Все было ошибкой. Ты понимаешь меня? Ошибкой, ослеплением, несчастной случайностью. — Так оправдывают свою неудавшуюся жизнь, и когда настаёт подобная минута — это минута изумления.
— Кузен Наварра! Неужели так должно было случиться? Вспомни об одном: ведь ей, ей самой ни за что бы не додуматься до Варфоломеевской ночи!
Генрих тоже с удивлением сказал, вспоминая прошлое: — Она же понимала, что Гизы могут стать опасными после Варфоломеевской ночи. Что они продадут королевство Испании; она мне это и предрекла. Но она была вынуждена действовать вопреки своему более глубокому знанию. — «А уж это поистине глупость», — добавил Генрих про себя. — Признаюсь тебе, — шепнул он на ухо кузену, — я ужасно её ненавидел — и за свои собственные несчастья и за те огромные и нелепые препятствия, которые она постоянно ставила на пути к благополучию нашей страны.
— А что она сделала из меня! — шептал кузен Валуа. — Я так презирал её за это!
Тут оба внезапно смолкли, вдруг поняв, что говорят о мадам Екатерине, как об умершей. А зло, сотворённое этой мниможивой, продолжало независимо от неё расти. Кузены снова стали перед фактом, что они противники и настроены враждебно друг к другу. И сейчас же после дружеского перешёптывания они вернулись к упрёкам.
— Я, Наварра, не требую ничего, кроме твоего перехода в католичество, тогда я смогу объявить тебя наследником престола.
— Я же, Генрих Валуа, предложил бы тебе заключить союз, если бы только был уверен в твоей стойкости.
— А ты, — что даёт тебе твою непоколебимую стойкость, Генрих Наварра? Ведь не вера же твоя. Тогда что, хотел бы я знать? — Так допытывался Валуа, поглощённый лишь заботой о том, как бы обрести её, эту твёрдость, и идти в жизни прямым путём.
— Сир! — заговорил Генрих уже другим тоном. — Я буду настаивать на том, чтобы вам оказывали должное повиновение; я буду бороться со всеми, кто замышляет зло против вас; чтобы исполнять ваши приказания, я готов отдать всего себя и все, чем я владею. Единственное, к чему я стремлюсь, — это спасение престола. Ведь после вас, сир, я, стою к нему ближе всех.
Таким языком говорит только правда. И когда Генрих затем преклонил колено, король его не остановил, и было ясно, что это уже не пустая церемония. Он поднялся, только когда встал и король. Генрих предчувствовал, что сейчас прозвучат знаменательные слова;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183