А это совсем не сон! Я хочу проснуться! Маменька испугается, что меня нет!
— Проснёшься, когда для того время придёт, не бойся. И маменька не заметит. Я-то сам со младенческой поры, как приходили то крымчаки, то поляки, а то и московиты злобные, в сон кидался, и моя-то маменька таскала меня как полено. Так и не догадалась, где я бывал… Где вырастал и жизнь проживал, А мой ата, сиречь отец, знал, да не говорил ей. Как же она удивилась, когда я в три годика оказался грамотным! Они на ярмарке меня показывали за деньги. Впрочем, продолжай.
— За деньги ребёночка показывали? — вытаращил глаза Эдик. — Мои бы маменька и папенька никогда бы…
— А деревню нашу риттеры спалили, всех выгнали. Вот и пробавлялись крохами. Но скажи мне, что означает умение твоё? Никак я не уразумею. Что есть этюд? И другие слова твои… Но не гумно, гумно я знаю.
— А, мольберт. Это чтобы картины рисовать.
— Что?
— Ну, живопись.
— Э?..
— Художество.
— Э-э-э…
— Красками по холсту… Изображение.
— А-а! Холст. Ты ткач!
Эдик уже хохотал:
— Нет! Не ткач! Художник-любитель!
Ничего не соображал старик в культурной жизни двадцатого века, но у Эдика, когда речь зашла о лесе, получилось ещё хуже. Для него стало открытием, что лес полон всякой еды, что по незаметным, казалось бы, приметам, которым стал учить его Кощей, можно легко находить дорогу к дому. Целый месяц он играл в лесного жителя, осваивая новые для себя умения, и лишь изредка печаль навещала его: трудно было поверить, что, пока он тут развлекается, там, у крёстного, всё хорошо и маменька не сошла с ума, разыскивая его.
Когда слёзы навёртывались на его глаза, старик успокаивал:
— Не переживай, малец. Всё в порядке с твоей маменькой. Она ещё даже не родилась.
Во всех же остальных случаях — когда они не занимались охотой, хозяйством и тоской по маменьке — их разговоры были посвящены проблемам выживания ходока, правилам его поведения. Старый Кощей имел громадный опыт — несмотря на отличную память, не мог сосчитать всех своих жизней, и относил это на то, что всегда соблюдал завет.
— Главное — не события, с нами на земле происходящие, а то, что тянет нас. Наши ходки не ради наших дел и удовольствий, а ради самой ходки. Зачем-то она Господу надобна, — говорил он Эдику, и они долго обсуждали этот постулат, не посягая, однако, на право Господа иметь свои непознаваемые цели. При этом старик рассказывал притчи, сочинял бытовые примеры:
— Если есть у тебя холстина рваная, её сшить надобно. И ты иголочкой с ниточкой зашиваешь прореху-то. Что же для тебя главное? Иголка? Или место в холстине, куда остриё попало? Нет, главное для тебя — стежок, чтобы нитка схватила два края холстины. А иголку затем отложил да и забыл о ней. Мы для Господа нашего иголка. А что и как он сшивает, того нам не понять.
Или однажды стал расспрашивать Эдика:
— Ты берёшь грязный котёл и чистишь его с песочком куском ветоши. Какова твоя цель?
— Всех микробов перебить, — бойко отвечал Эдик.
— Нет.
— Чтобы блестело?
— Нет.
— А, понял! Чтобы не воняло!
— Опять же нет. Котёл ты чистишь, дабы приготовить в нём новую пищу.
— Но это и так понятно!
— Да, тебе понятно. А вот если бы, как ты чистишь котёл, увидели селькупы, то они не смогли бы понять, ни что ты чистишь, ни зачем. А кусок ветоши тем более этого не понял бы если бы он умел хоть что-то понимать.
— А кто такие селькупы?
— Сие не важно. Я же не спрашиваю тебя, кто такие микробы, к коим ты настроен столь кровожадно.
В другой раз говорили о людях. Оказывается, не только ходоку невозможно понять замысел Божий, но и прочим людям не дано понять ходока. Не потому, что тёмные или глупые, — они умны, но ум их привязан к их веку. Кстати выяснилось, что век — вовсе не сто лет, как полагал Эдик, а время поколения, когда дети одних родителей сами становятся родителями. Тому, кто живёт между своим отцом и своим сыном, неизвестно откуда взявшийся пришелец всегда чужой.
— Куда бы ни пришёл, будь как все. Пришёл к пахарям — будь пахарем. Пришёл ко дружинникам — будь воином. Пришёл к монахам — будь монахом. Ты обязательно захочешь стать самым лучшим пахарем, воином или монахом, Этого не надо. Не надо ни тебе, ни Господу. Ты и сам поймёшь это, прожив пять или десять жизней, но поверь мне, старику: не делай такой ошибки. Не стремись в лучшие и не учи других.
Эдик пожимал плечами:
— Как же? Если я что-то знаю, а они нет? Им же польза будет! Например, тут не знают, что такое живопись. А если я научу?
— А если тебя сожгут?
— За что?!
— И беда не в том, что тебя сожгут. Мы ведь уже разобрались: происходящее с нами — не важно. А беда, коль и впрямь усвоят новинку, тобою принесённую. Им, говоришь, польза будет? Возможно. А тебе? Не тому тебе, который тут, а тому, что спит сейчас на гумне в имении крёстного.
— Ой, дядя Кощей, с тобой рехнуться можно.
— Ты здесь, Эдик, не сам по себе. Ты здесь, потому что родился там. И отсюда туда, как ниточки, тянутся жизни всех-всех-всех людей. Ты этого пока не замечаешь, но когда проживёшь двадцать жизней, то эти ниточки станешь видеть. Лишнюю ветку от дерева не отломишь, ибо чувствовать будешь, как это скажется на тебе же самом: оборвётся одна ниточка, а поедет
вся пряжа.
— Я не хочу обрывать, я хочу сделать людям лучше!
— Ты подаришь им какую-то новинку сего дня, и уже за утро их жизнь станет иная — немножечко, но иная. А людей много, жизнь длинная, и к твоему веку она будет уже не «немножечко», а очень сильно иная, и может статься, что твои родители даже не родятся, или не встретятся, или встретятся в не то время, и того тебя , что спит сейчас у гумна, вообще не будет, или родится другой.
— Не-е, этого не может быть.
— Ах, не может! А кого мы с тобой сейчас съели?
— Кабанчика.
— Если бы мы не появились тут и не съели бы его, он мог бы вырасти, и у него с какой-нибудь свинкой были бы поросята.
— Да. Три поросёнка!
— А теперь их не будет. Мы, пришельцы из чужого века, съели их отца, и весь его дальнейший род пропал.
Иногда по ночам Кощей уходил к реке, которая чуть слышно текла невдалеке от их избушки, устраивался там, где деревьев не было и хорошо просматривалось небо, и смотрел на звёзды. Эдик однажды пошёл с ним, долго любовался небесною красотою, ахал, охал, а потом и спросил старика, отчего он так любит это занятие. Кощей ответил, что дни недели определяет. Эдику даже стыдно стало: он-то из баловства на небо глядит, а тут…
В другой раз ещё больше стыдобы хлебнул — спросил, какая это река. Дед посмотрел на него удивлённо:
— А ты откуда сюда свалился, Эдик?
— Оттуда… С имения крёстного.
— А оно на какой реке?
— На Волге, знамо.
— Туда же и попал. Мы с тобою в одном были месте — ну, если в три версты разница, только наше истинное время — разное. Притянуло нас друг к другу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
— Проснёшься, когда для того время придёт, не бойся. И маменька не заметит. Я-то сам со младенческой поры, как приходили то крымчаки, то поляки, а то и московиты злобные, в сон кидался, и моя-то маменька таскала меня как полено. Так и не догадалась, где я бывал… Где вырастал и жизнь проживал, А мой ата, сиречь отец, знал, да не говорил ей. Как же она удивилась, когда я в три годика оказался грамотным! Они на ярмарке меня показывали за деньги. Впрочем, продолжай.
— За деньги ребёночка показывали? — вытаращил глаза Эдик. — Мои бы маменька и папенька никогда бы…
— А деревню нашу риттеры спалили, всех выгнали. Вот и пробавлялись крохами. Но скажи мне, что означает умение твоё? Никак я не уразумею. Что есть этюд? И другие слова твои… Но не гумно, гумно я знаю.
— А, мольберт. Это чтобы картины рисовать.
— Что?
— Ну, живопись.
— Э?..
— Художество.
— Э-э-э…
— Красками по холсту… Изображение.
— А-а! Холст. Ты ткач!
Эдик уже хохотал:
— Нет! Не ткач! Художник-любитель!
Ничего не соображал старик в культурной жизни двадцатого века, но у Эдика, когда речь зашла о лесе, получилось ещё хуже. Для него стало открытием, что лес полон всякой еды, что по незаметным, казалось бы, приметам, которым стал учить его Кощей, можно легко находить дорогу к дому. Целый месяц он играл в лесного жителя, осваивая новые для себя умения, и лишь изредка печаль навещала его: трудно было поверить, что, пока он тут развлекается, там, у крёстного, всё хорошо и маменька не сошла с ума, разыскивая его.
Когда слёзы навёртывались на его глаза, старик успокаивал:
— Не переживай, малец. Всё в порядке с твоей маменькой. Она ещё даже не родилась.
Во всех же остальных случаях — когда они не занимались охотой, хозяйством и тоской по маменьке — их разговоры были посвящены проблемам выживания ходока, правилам его поведения. Старый Кощей имел громадный опыт — несмотря на отличную память, не мог сосчитать всех своих жизней, и относил это на то, что всегда соблюдал завет.
— Главное — не события, с нами на земле происходящие, а то, что тянет нас. Наши ходки не ради наших дел и удовольствий, а ради самой ходки. Зачем-то она Господу надобна, — говорил он Эдику, и они долго обсуждали этот постулат, не посягая, однако, на право Господа иметь свои непознаваемые цели. При этом старик рассказывал притчи, сочинял бытовые примеры:
— Если есть у тебя холстина рваная, её сшить надобно. И ты иголочкой с ниточкой зашиваешь прореху-то. Что же для тебя главное? Иголка? Или место в холстине, куда остриё попало? Нет, главное для тебя — стежок, чтобы нитка схватила два края холстины. А иголку затем отложил да и забыл о ней. Мы для Господа нашего иголка. А что и как он сшивает, того нам не понять.
Или однажды стал расспрашивать Эдика:
— Ты берёшь грязный котёл и чистишь его с песочком куском ветоши. Какова твоя цель?
— Всех микробов перебить, — бойко отвечал Эдик.
— Нет.
— Чтобы блестело?
— Нет.
— А, понял! Чтобы не воняло!
— Опять же нет. Котёл ты чистишь, дабы приготовить в нём новую пищу.
— Но это и так понятно!
— Да, тебе понятно. А вот если бы, как ты чистишь котёл, увидели селькупы, то они не смогли бы понять, ни что ты чистишь, ни зачем. А кусок ветоши тем более этого не понял бы если бы он умел хоть что-то понимать.
— А кто такие селькупы?
— Сие не важно. Я же не спрашиваю тебя, кто такие микробы, к коим ты настроен столь кровожадно.
В другой раз говорили о людях. Оказывается, не только ходоку невозможно понять замысел Божий, но и прочим людям не дано понять ходока. Не потому, что тёмные или глупые, — они умны, но ум их привязан к их веку. Кстати выяснилось, что век — вовсе не сто лет, как полагал Эдик, а время поколения, когда дети одних родителей сами становятся родителями. Тому, кто живёт между своим отцом и своим сыном, неизвестно откуда взявшийся пришелец всегда чужой.
— Куда бы ни пришёл, будь как все. Пришёл к пахарям — будь пахарем. Пришёл ко дружинникам — будь воином. Пришёл к монахам — будь монахом. Ты обязательно захочешь стать самым лучшим пахарем, воином или монахом, Этого не надо. Не надо ни тебе, ни Господу. Ты и сам поймёшь это, прожив пять или десять жизней, но поверь мне, старику: не делай такой ошибки. Не стремись в лучшие и не учи других.
Эдик пожимал плечами:
— Как же? Если я что-то знаю, а они нет? Им же польза будет! Например, тут не знают, что такое живопись. А если я научу?
— А если тебя сожгут?
— За что?!
— И беда не в том, что тебя сожгут. Мы ведь уже разобрались: происходящее с нами — не важно. А беда, коль и впрямь усвоят новинку, тобою принесённую. Им, говоришь, польза будет? Возможно. А тебе? Не тому тебе, который тут, а тому, что спит сейчас на гумне в имении крёстного.
— Ой, дядя Кощей, с тобой рехнуться можно.
— Ты здесь, Эдик, не сам по себе. Ты здесь, потому что родился там. И отсюда туда, как ниточки, тянутся жизни всех-всех-всех людей. Ты этого пока не замечаешь, но когда проживёшь двадцать жизней, то эти ниточки станешь видеть. Лишнюю ветку от дерева не отломишь, ибо чувствовать будешь, как это скажется на тебе же самом: оборвётся одна ниточка, а поедет
вся пряжа.
— Я не хочу обрывать, я хочу сделать людям лучше!
— Ты подаришь им какую-то новинку сего дня, и уже за утро их жизнь станет иная — немножечко, но иная. А людей много, жизнь длинная, и к твоему веку она будет уже не «немножечко», а очень сильно иная, и может статься, что твои родители даже не родятся, или не встретятся, или встретятся в не то время, и того тебя , что спит сейчас у гумна, вообще не будет, или родится другой.
— Не-е, этого не может быть.
— Ах, не может! А кого мы с тобой сейчас съели?
— Кабанчика.
— Если бы мы не появились тут и не съели бы его, он мог бы вырасти, и у него с какой-нибудь свинкой были бы поросята.
— Да. Три поросёнка!
— А теперь их не будет. Мы, пришельцы из чужого века, съели их отца, и весь его дальнейший род пропал.
Иногда по ночам Кощей уходил к реке, которая чуть слышно текла невдалеке от их избушки, устраивался там, где деревьев не было и хорошо просматривалось небо, и смотрел на звёзды. Эдик однажды пошёл с ним, долго любовался небесною красотою, ахал, охал, а потом и спросил старика, отчего он так любит это занятие. Кощей ответил, что дни недели определяет. Эдику даже стыдно стало: он-то из баловства на небо глядит, а тут…
В другой раз ещё больше стыдобы хлебнул — спросил, какая это река. Дед посмотрел на него удивлённо:
— А ты откуда сюда свалился, Эдик?
— Оттуда… С имения крёстного.
— А оно на какой реке?
— На Волге, знамо.
— Туда же и попал. Мы с тобою в одном были месте — ну, если в три версты разница, только наше истинное время — разное. Притянуло нас друг к другу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121