В мире мертвых (как свидетельствовали тексты) понятие лжи отсутствовало по определению. Ложь не вписывалась в энергетику мира мертвых, поэтому оттуда приходила химически чистая, голая (как человек в момент рождения) правда – весьма тревожный, а зачастую смертельный для гадалок и их клиентов продукт.
На четвертом этаже за два лестничных пролета до своей площадки Илларионов как бы замер на бегу. Пронизывающий пыльный подъезд, как спица моток шерсти, столб смешанного – электрического от ламп на площадках и естественного из окон на лестнице – света был ясен, незамутнен лишними тенями. Илларионов открыл двумя ключами обшарпанную, шатающуюся, как пародонтозный зуб, первую дверь своей квартиры. С этой дверью справился бы и ребенок (естественно, ребенок с плохими наклонностями). Илларионов подал на себя слабо пискнувшую под ключом вторую – тяжелую, железную, обитую бронированным, под дерево, пластиком – дверь. Эту дверь (во всяком случае быстро и незаметно) не сумели бы открыть ни парни с гранатометами, ни самый опытный медвежатник.
Еще был жив отец, когда он ставил эту дверь. Илларионов, помнится, навестил его в больнице. Отец объяснил, как отыскать мастера. «Кроме него, тебя и… меня, если не умру, – сказал отец, – никто не откроет». «Вряд ли, – усомнился Илларионов-младший, – сейчас есть очень хорошие специалисты. К тому же и безработные. Им терять нечего». «Кто хорошо разбирается в электронике, – улыбнулся отец, – как правило, не так хорошо разбирается в механических замках. Кто умеет вскрывать механические замки, редко соображает в электронике. Это разные вещи для разных людей. Тут нужен штучный человечек». И мастер – застенчивый, похожий на инока, с редкой светлой бороденкой и длинными пальцами пианиста юноша с явно не ему принадлежащим именем Эрик – оказался именно таким штучным человечком. С другими Илларионов-старший без крайней на то необходимости предпочитал дел не иметь.
Он пролежал в больнице несколько лет. Иногда Илларионову-младшему казалось, что отец совершенно здоров и лежит в ЦКБ, потому что ему так удобно: отдельная палата, кормят-поят за государственный счет, каждое утро – свежие газеты, доставляют просимые книги, пускают сына, а главное, вокруг чистенько, тихо, никто (кроме лечащего врача) не стоит над душой. «Не надоело тут? – однажды спросил Илларионов-младший. – Перебрался бы на дачу, что ли?» «Да ты что? – едва слышно, одними губами ответил Илларионов-старший. – Только тут я и живой». «Но ведь в полной их… власти, – тоже одними губами возразил Илларионов-младший, – в любой же момент…» «Потому и живой, – неожиданно громко засмеялся отец, – что в любой момент. Соскочившему на ходу с поезда нельзя в лес. Можно только или разбиться насмерть, или стоять столбом у насыпи».
В ту – одну из последних – их встреч Илларионов-младший с сердечной болью отметил, что отец истаивает, догорает как церковная свечка. Его лицо было таким белым, что сливалось с подушкой, и только светились с подушки странным светом зеленые глаза, которые, в отличие от лица, напротив, только набирали яркость. «Тебя тут случаем, не поторапливают?» – незаметно вывел ручкой Илларионов-младший на белой кайме газеты. «Нет, я сам опаздываю», – ответил отец.
Илларионов-младший, впрочем, до сих пор не был в этом стопроцентно уверен. Кажется, дня за два до смерти отца начальник двенадцатого управления генерал Толстой, курировавший в числе прочих возглавляемый Илларионовым-младшим отдел, взял его в лифте на Лубянке за пуговицу пиджака: «Слышал, сынок, строгую дверь поставил на новой квартире?» – весело (как если бы это было самое радостное известие за этот день) подмигнул генерал Толстой. «К новой квартире, товарищ генерал, – растерялся Илларионов-младший, – и дверка новая». Он не ожидал, что новую дверку так скоро проверят на впускаемость. «Вот и я о такой, сынок, чтобы дом рухнул, а она как новенькая, давно мечтаю, – сокрушенно вздохнул (мол, мечтаю, да вот никак не поставлю) генерал Толстой. – Телефончик мастера не подскажешь?» «Не подскажу, – с искренним сожалением развел руками Илларионов, – не оставил он своего телефончика».
Генерал Толстой был плотен, кругл, лыс, добродушен на вид, как говорящий колобок из сказки. И как колобок же с невероятной легкостью уворачивался от всех желающих его съесть. «Батя нашел», – констатировал он. Если можно было вообразить себе колобок из снега и льда, то сейчас генерал Толстой напоминал именно такой арктический колобок. Уворачиваясь от желающих его съесть, он сам не зевал – съедал (морозил?) кого хотел. «Будешь у него в больнице, передавай привет, – сказал, выходя из лифта, генерал Толстой. – Обязательно съезжу к нему на следующей неделе».
Илларионов-младший не знал, съездил он или нет, потому что на следующей неделе отец умер.
Отца хоронили стылым утром поздней осенью на подмосковном Лесном кладбище с приличествующими его воинскому званию почестями. От земли поднимался густой белый, как сметана, туман. В нем без остатка растворились черные лимузины, вишневый полированный гроб, рыдающая медь оркестра, красные носы одинаковых на всех похоронах музыкантов, седые и лысые непокрытые головы, спешившиеся генеральские каракулевые папахи, пыжиковые, песцовые, шерстяные и прочие шапки и кепи провожающих в штатском. Только прозрачно застекленные льдом ветви деревьев выглядывали из белого тумана, как кончики-узелки тех самых нитей, потянув за которые можно распутать клубки тайн.
Илларионов подумал, что вместе с отцом в белый туман, в обледеневшие ветви деревьев, в черную промерзшую землю и еще Бог знает куда ушло немало тайн. И среди них та, которая чем дальше, тем сильнее занимала Илларионова-младшего. Почему отец так спокойно, если не сказать равнодушно, относился к событиям, сотрясающим Россию с конца восьмидесятых и по сию пору, к разрушению всего того, чему он и Илларионов-младший (не считая многих других достойных людей) служили верой и правдой столько лет?
«Ладно, – помнится, сказал он отцу, – хрен с ними: с социализмом, ленинским Политбюро, ЦК КПСС, общественной собственностью на средства производства, моральным кодексом строителя коммунизма, единым политднем, Рабкрином, ленинским университетом миллионов и университетом марксизма-ленинизма. Но причем здесь российское государство?»
Дело было зимой, на служебной даче в Ромоданово. В большой деревянной, застланной пушистым, как в американских отелях, паласом комнате горел камин. За окном – насколько хватало взгляда – по пояс в снегу стоял вековой лес. В ледяном воздухе была разлита такая крепость, что российское государство казалось вечным и неприступным, как лес в снегу. Илларионов-младший, помнится, подумал, что и карачун государству, как ни странно, пришел из такого же векового зимнего леса, только на другом конце государства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
На четвертом этаже за два лестничных пролета до своей площадки Илларионов как бы замер на бегу. Пронизывающий пыльный подъезд, как спица моток шерсти, столб смешанного – электрического от ламп на площадках и естественного из окон на лестнице – света был ясен, незамутнен лишними тенями. Илларионов открыл двумя ключами обшарпанную, шатающуюся, как пародонтозный зуб, первую дверь своей квартиры. С этой дверью справился бы и ребенок (естественно, ребенок с плохими наклонностями). Илларионов подал на себя слабо пискнувшую под ключом вторую – тяжелую, железную, обитую бронированным, под дерево, пластиком – дверь. Эту дверь (во всяком случае быстро и незаметно) не сумели бы открыть ни парни с гранатометами, ни самый опытный медвежатник.
Еще был жив отец, когда он ставил эту дверь. Илларионов, помнится, навестил его в больнице. Отец объяснил, как отыскать мастера. «Кроме него, тебя и… меня, если не умру, – сказал отец, – никто не откроет». «Вряд ли, – усомнился Илларионов-младший, – сейчас есть очень хорошие специалисты. К тому же и безработные. Им терять нечего». «Кто хорошо разбирается в электронике, – улыбнулся отец, – как правило, не так хорошо разбирается в механических замках. Кто умеет вскрывать механические замки, редко соображает в электронике. Это разные вещи для разных людей. Тут нужен штучный человечек». И мастер – застенчивый, похожий на инока, с редкой светлой бороденкой и длинными пальцами пианиста юноша с явно не ему принадлежащим именем Эрик – оказался именно таким штучным человечком. С другими Илларионов-старший без крайней на то необходимости предпочитал дел не иметь.
Он пролежал в больнице несколько лет. Иногда Илларионову-младшему казалось, что отец совершенно здоров и лежит в ЦКБ, потому что ему так удобно: отдельная палата, кормят-поят за государственный счет, каждое утро – свежие газеты, доставляют просимые книги, пускают сына, а главное, вокруг чистенько, тихо, никто (кроме лечащего врача) не стоит над душой. «Не надоело тут? – однажды спросил Илларионов-младший. – Перебрался бы на дачу, что ли?» «Да ты что? – едва слышно, одними губами ответил Илларионов-старший. – Только тут я и живой». «Но ведь в полной их… власти, – тоже одними губами возразил Илларионов-младший, – в любой же момент…» «Потому и живой, – неожиданно громко засмеялся отец, – что в любой момент. Соскочившему на ходу с поезда нельзя в лес. Можно только или разбиться насмерть, или стоять столбом у насыпи».
В ту – одну из последних – их встреч Илларионов-младший с сердечной болью отметил, что отец истаивает, догорает как церковная свечка. Его лицо было таким белым, что сливалось с подушкой, и только светились с подушки странным светом зеленые глаза, которые, в отличие от лица, напротив, только набирали яркость. «Тебя тут случаем, не поторапливают?» – незаметно вывел ручкой Илларионов-младший на белой кайме газеты. «Нет, я сам опаздываю», – ответил отец.
Илларионов-младший, впрочем, до сих пор не был в этом стопроцентно уверен. Кажется, дня за два до смерти отца начальник двенадцатого управления генерал Толстой, курировавший в числе прочих возглавляемый Илларионовым-младшим отдел, взял его в лифте на Лубянке за пуговицу пиджака: «Слышал, сынок, строгую дверь поставил на новой квартире?» – весело (как если бы это было самое радостное известие за этот день) подмигнул генерал Толстой. «К новой квартире, товарищ генерал, – растерялся Илларионов-младший, – и дверка новая». Он не ожидал, что новую дверку так скоро проверят на впускаемость. «Вот и я о такой, сынок, чтобы дом рухнул, а она как новенькая, давно мечтаю, – сокрушенно вздохнул (мол, мечтаю, да вот никак не поставлю) генерал Толстой. – Телефончик мастера не подскажешь?» «Не подскажу, – с искренним сожалением развел руками Илларионов, – не оставил он своего телефончика».
Генерал Толстой был плотен, кругл, лыс, добродушен на вид, как говорящий колобок из сказки. И как колобок же с невероятной легкостью уворачивался от всех желающих его съесть. «Батя нашел», – констатировал он. Если можно было вообразить себе колобок из снега и льда, то сейчас генерал Толстой напоминал именно такой арктический колобок. Уворачиваясь от желающих его съесть, он сам не зевал – съедал (морозил?) кого хотел. «Будешь у него в больнице, передавай привет, – сказал, выходя из лифта, генерал Толстой. – Обязательно съезжу к нему на следующей неделе».
Илларионов-младший не знал, съездил он или нет, потому что на следующей неделе отец умер.
Отца хоронили стылым утром поздней осенью на подмосковном Лесном кладбище с приличествующими его воинскому званию почестями. От земли поднимался густой белый, как сметана, туман. В нем без остатка растворились черные лимузины, вишневый полированный гроб, рыдающая медь оркестра, красные носы одинаковых на всех похоронах музыкантов, седые и лысые непокрытые головы, спешившиеся генеральские каракулевые папахи, пыжиковые, песцовые, шерстяные и прочие шапки и кепи провожающих в штатском. Только прозрачно застекленные льдом ветви деревьев выглядывали из белого тумана, как кончики-узелки тех самых нитей, потянув за которые можно распутать клубки тайн.
Илларионов подумал, что вместе с отцом в белый туман, в обледеневшие ветви деревьев, в черную промерзшую землю и еще Бог знает куда ушло немало тайн. И среди них та, которая чем дальше, тем сильнее занимала Илларионова-младшего. Почему отец так спокойно, если не сказать равнодушно, относился к событиям, сотрясающим Россию с конца восьмидесятых и по сию пору, к разрушению всего того, чему он и Илларионов-младший (не считая многих других достойных людей) служили верой и правдой столько лет?
«Ладно, – помнится, сказал он отцу, – хрен с ними: с социализмом, ленинским Политбюро, ЦК КПСС, общественной собственностью на средства производства, моральным кодексом строителя коммунизма, единым политднем, Рабкрином, ленинским университетом миллионов и университетом марксизма-ленинизма. Но причем здесь российское государство?»
Дело было зимой, на служебной даче в Ромоданово. В большой деревянной, застланной пушистым, как в американских отелях, паласом комнате горел камин. За окном – насколько хватало взгляда – по пояс в снегу стоял вековой лес. В ледяном воздухе была разлита такая крепость, что российское государство казалось вечным и неприступным, как лес в снегу. Илларионов-младший, помнится, подумал, что и карачун государству, как ни странно, пришел из такого же векового зимнего леса, только на другом конце государства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121