А он... ничего не понял и озлобил свою любимую до того, что в конце концов потерял навсегда.
Несколько недель Козимо провел в лесу, одинокий, как никогда, ибо с ним не было даже Оттимо-Массимо, которого Виола, уезжая, забрала с собой. Когда брат вновь появился в Омброзе, все увидели, как сильно он изменился. Даже я не мог больше тешить себя иллюзиями: на этот раз Козимо окончательно сошел с ума.
XXIV
В Омброзе давно судачили, что Козимо не в себе, с того самого дня, когда он двенадцатилетним мачьчиком взобрался на дерево и отказался оттуда слезть. Но впоследствии, как это часто случается, все примирились с его безумием, и не только с этой его манией жить на деревьях, но и со многими другими странностями в его характере и почитали моего брата всего лишь чудаком. В самый разгар их любви с Виолой все слышали его странные выкрики на непонятных языках; особенно дико он вел себя на празднике покровителя Омброзы, и большинство жителей нашли его тогдашнее поведение просто кощунственным, а его слова о Венере, произнесенные, скорее всего, на карфагенском языке, а может, на языке пелагианцев, — еретическими. С тех пор пошли разговоры, будто барон сошел с ума, на что более благоразумные горожане неизменно отвечали:
— Как мог сойти с ума тот, кто всегда был безумен?
А пока омброзцы судили да рядили, Козимо и в самом деле тронулся. Если прежде он ходил в меховой шапке, то теперь, словно индейцы Америки, стал украшать голову яркими перьями удода и зеленого вьюрка, и даже одежда его была утыкана перьями. В конце концов он сшил себе фраки, сплошь изукрашенные перьями, и стал подражать привычкам разных птиц, к примеру дятла, извлекая из коры червячков и личинок и хвастаясь ими, словно огромным богатством.
Он произносил также хвалебные речи птицам, обращаясь к жителям Омброзы, собравшимся под деревьями, чтобы послушать его и посмеяться над ним. Из охотника он превратился в защитника пернатых, объявлял себя то дроздом, то филином, то реполовом, нацепляя на одежду их перья, и громогласно клеймил весь род людской за неспособность разглядеть в птицах своих истинных друзей — этими своими притчами он бросал обвинение всему обществу. Птицы тоже заметили, как изменился его образ мыслей, и подлетали к нему совсем близко, не обращая внимания на собравшихся внизу людей. Так что брат мог подкреплять свою речь живыми примерами, показывая на сидевших поблизости птиц.
Благодаря этой его близости к миру пернатых охотники Омброзы не раз собирались использовать Козимо как приманку, но никто не осмелился стрелять в птиц, садившихся рядом с ним, ибо барон и теперь, окончательно свихнувшись, внушал к себе известное почтение. Над ним, правда, насмехались, и частенько шайка озорников и бездельников передразнивала его, но все же брата уважали и обычно слушали с вниманием.
Его деревья украшали теперь исписанные листы и целые тетради с изречениями Сенеки и Шефтсбери, а также развешанные в определенном порядке пучки перьев, церковные свечи, серпы, венки, дамские корсеты, оружие, весы. Жители Омброзы часами пытались разгадать тайный смысл этих ребусов: намек ли то на дворянство, папу, войну, на доблесть. А по-моему, эти предметы вообще не имели никакого скрытого смысла и служили Козимо лишь упражнением для ума и доказательством, что даже сумасбродные идеи могут быть правильными.
А еще брат стал сочинять поэмы под названиями вроде «Песня дрозда», «Стучащий дятел», «Диалога филинов» и распространять их среди публики. Именно в этот период своего безумия он овладел искусством книгопечатания и начал публиковать своего рода брошюры и газеты (среди них «Кукушкин курьер»), которые потом объединил в один журнал под названием «Монитор двуногих».
Он раздобыл и поднял на ореховое дерево станок, раму, пресс, наборную кассу, бочку типографской краски и теперь целыми днями набирал и печатал свои произведения. Иной раз между рамой и бумагой попадали пауки, бабочки, и их отпечаток оставался на странице, иногда соня прыгала на еще не просохший лист и ударами хвоста размазывала краску, нередко белки утаскивали в свое дупло букву алфавита, думая, что она съедобная, как это случилось с буквой «р», которую пушистые зверьки из-за ее закругленной, слегка продолговатой формы и хвостика приняли за ягоду.
Все это было бы очень мило, но у меня в то время сложилось впечатление, что брат не только помешался в уме, но и поглупел: это намного страшнее и печальнее, ибо если безумие в любых своих проявлениях есть следствие переизбытка природных сил, то глупость — проявление ничем не восполнимой слабости природы.
Зимой Козимо погрузился в своего рода спячку. Он висел на дереве в своем меховом мешке, высунув наружу голову, словно птенец из гнезда, и если в не слишком холодные дни отправлялся прямиком к речушке Поганке, чтобы справить нужду, то это было почти подвигом с его стороны. Обычно он лежал в мешке, почитывая книгу, для чего вечером зажигал масляный светильник, или же бормотал что-то себе под нос, а иногда тихонько напевал. Но большую часть времени он спал.
Для утоления голода у него были свои припрятанные запасы, но он не отказывался от тарелки супа или пельменей, когда какая-нибудь добрая душа, приставив лестницу, подавала их ему прямо наверх. У бедного люда стало своего рода приметой: если угостить чем-то барона, это приносит счастье (верный признак того, что он по-прежнему внушал то ли страх, то ли симпатию — думаю, что, скорее, второе). То, что барон ди Рондо кормится подаяниями чужих людей, казалось мне крайне неприятным, а главное, я подумал, как было бы горестно узнать об этом нашему покойному отцу. Я сам до сих пор ни в чем не мог себя упрекнуть: брат всегда презирал домашний уют и подписал бумагу, согласно которой, кроме небольшой ренты, уходившей у Козимо почти целиком на книги, я ничем ему не был обязан. Но теперь, видя, что он не способен добывать себе еду, я на свой риск послал к нему по приставной лестнице одного из наших слуг в ливрее и белом парике с индюшачьей ножкой и бутылкой бургундского на медном подносе. Я полагал, что брат откажется во имя какого-нибудь таинственного принципа, но он сразу охотно все принял, и с того дня мы почти никогда не забывали послать ему на дерево его долю обеда.
Словом, это было глубокое падение. К счастью, случилось нашествие волков, и Козимо вновь проявил лучшие свои качества. Та зима была суровой, и снег выпал даже в наших лесах. Стаи волков, которых голод согнал с гор, спустились в прибрежные долины. Несколько дровосеков видели их и разнесли ужасную весть повсюду. Омброзцы, со времени борьбы с лесными пожарами привыкшие объединяться в минуту опасности, стали ходить дозором вокруг города, чтобы не подпустить к Омброзе голодных и злобных хищников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110
Несколько недель Козимо провел в лесу, одинокий, как никогда, ибо с ним не было даже Оттимо-Массимо, которого Виола, уезжая, забрала с собой. Когда брат вновь появился в Омброзе, все увидели, как сильно он изменился. Даже я не мог больше тешить себя иллюзиями: на этот раз Козимо окончательно сошел с ума.
XXIV
В Омброзе давно судачили, что Козимо не в себе, с того самого дня, когда он двенадцатилетним мачьчиком взобрался на дерево и отказался оттуда слезть. Но впоследствии, как это часто случается, все примирились с его безумием, и не только с этой его манией жить на деревьях, но и со многими другими странностями в его характере и почитали моего брата всего лишь чудаком. В самый разгар их любви с Виолой все слышали его странные выкрики на непонятных языках; особенно дико он вел себя на празднике покровителя Омброзы, и большинство жителей нашли его тогдашнее поведение просто кощунственным, а его слова о Венере, произнесенные, скорее всего, на карфагенском языке, а может, на языке пелагианцев, — еретическими. С тех пор пошли разговоры, будто барон сошел с ума, на что более благоразумные горожане неизменно отвечали:
— Как мог сойти с ума тот, кто всегда был безумен?
А пока омброзцы судили да рядили, Козимо и в самом деле тронулся. Если прежде он ходил в меховой шапке, то теперь, словно индейцы Америки, стал украшать голову яркими перьями удода и зеленого вьюрка, и даже одежда его была утыкана перьями. В конце концов он сшил себе фраки, сплошь изукрашенные перьями, и стал подражать привычкам разных птиц, к примеру дятла, извлекая из коры червячков и личинок и хвастаясь ими, словно огромным богатством.
Он произносил также хвалебные речи птицам, обращаясь к жителям Омброзы, собравшимся под деревьями, чтобы послушать его и посмеяться над ним. Из охотника он превратился в защитника пернатых, объявлял себя то дроздом, то филином, то реполовом, нацепляя на одежду их перья, и громогласно клеймил весь род людской за неспособность разглядеть в птицах своих истинных друзей — этими своими притчами он бросал обвинение всему обществу. Птицы тоже заметили, как изменился его образ мыслей, и подлетали к нему совсем близко, не обращая внимания на собравшихся внизу людей. Так что брат мог подкреплять свою речь живыми примерами, показывая на сидевших поблизости птиц.
Благодаря этой его близости к миру пернатых охотники Омброзы не раз собирались использовать Козимо как приманку, но никто не осмелился стрелять в птиц, садившихся рядом с ним, ибо барон и теперь, окончательно свихнувшись, внушал к себе известное почтение. Над ним, правда, насмехались, и частенько шайка озорников и бездельников передразнивала его, но все же брата уважали и обычно слушали с вниманием.
Его деревья украшали теперь исписанные листы и целые тетради с изречениями Сенеки и Шефтсбери, а также развешанные в определенном порядке пучки перьев, церковные свечи, серпы, венки, дамские корсеты, оружие, весы. Жители Омброзы часами пытались разгадать тайный смысл этих ребусов: намек ли то на дворянство, папу, войну, на доблесть. А по-моему, эти предметы вообще не имели никакого скрытого смысла и служили Козимо лишь упражнением для ума и доказательством, что даже сумасбродные идеи могут быть правильными.
А еще брат стал сочинять поэмы под названиями вроде «Песня дрозда», «Стучащий дятел», «Диалога филинов» и распространять их среди публики. Именно в этот период своего безумия он овладел искусством книгопечатания и начал публиковать своего рода брошюры и газеты (среди них «Кукушкин курьер»), которые потом объединил в один журнал под названием «Монитор двуногих».
Он раздобыл и поднял на ореховое дерево станок, раму, пресс, наборную кассу, бочку типографской краски и теперь целыми днями набирал и печатал свои произведения. Иной раз между рамой и бумагой попадали пауки, бабочки, и их отпечаток оставался на странице, иногда соня прыгала на еще не просохший лист и ударами хвоста размазывала краску, нередко белки утаскивали в свое дупло букву алфавита, думая, что она съедобная, как это случилось с буквой «р», которую пушистые зверьки из-за ее закругленной, слегка продолговатой формы и хвостика приняли за ягоду.
Все это было бы очень мило, но у меня в то время сложилось впечатление, что брат не только помешался в уме, но и поглупел: это намного страшнее и печальнее, ибо если безумие в любых своих проявлениях есть следствие переизбытка природных сил, то глупость — проявление ничем не восполнимой слабости природы.
Зимой Козимо погрузился в своего рода спячку. Он висел на дереве в своем меховом мешке, высунув наружу голову, словно птенец из гнезда, и если в не слишком холодные дни отправлялся прямиком к речушке Поганке, чтобы справить нужду, то это было почти подвигом с его стороны. Обычно он лежал в мешке, почитывая книгу, для чего вечером зажигал масляный светильник, или же бормотал что-то себе под нос, а иногда тихонько напевал. Но большую часть времени он спал.
Для утоления голода у него были свои припрятанные запасы, но он не отказывался от тарелки супа или пельменей, когда какая-нибудь добрая душа, приставив лестницу, подавала их ему прямо наверх. У бедного люда стало своего рода приметой: если угостить чем-то барона, это приносит счастье (верный признак того, что он по-прежнему внушал то ли страх, то ли симпатию — думаю, что, скорее, второе). То, что барон ди Рондо кормится подаяниями чужих людей, казалось мне крайне неприятным, а главное, я подумал, как было бы горестно узнать об этом нашему покойному отцу. Я сам до сих пор ни в чем не мог себя упрекнуть: брат всегда презирал домашний уют и подписал бумагу, согласно которой, кроме небольшой ренты, уходившей у Козимо почти целиком на книги, я ничем ему не был обязан. Но теперь, видя, что он не способен добывать себе еду, я на свой риск послал к нему по приставной лестнице одного из наших слуг в ливрее и белом парике с индюшачьей ножкой и бутылкой бургундского на медном подносе. Я полагал, что брат откажется во имя какого-нибудь таинственного принципа, но он сразу охотно все принял, и с того дня мы почти никогда не забывали послать ему на дерево его долю обеда.
Словом, это было глубокое падение. К счастью, случилось нашествие волков, и Козимо вновь проявил лучшие свои качества. Та зима была суровой, и снег выпал даже в наших лесах. Стаи волков, которых голод согнал с гор, спустились в прибрежные долины. Несколько дровосеков видели их и разнесли ужасную весть повсюду. Омброзцы, со времени борьбы с лесными пожарами привыкшие объединяться в минуту опасности, стали ходить дозором вокруг города, чтобы не подпустить к Омброзе голодных и злобных хищников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110