)
— Вы еще здесь? — сказала Маша. — Мы поругаемся.
— Простите меня, — совершенно уж обалдело ответил я. Я был в каком-то нелепо-радостно-униженном рабском состоянии.
— Ну, хорошо, прощаю, — нетерпеливо сказала Маша, — идите к себе… Вы мешаете мне заняться туалетом перед сном, извините за откровенность.
Я ушел к себе. Спал я в Колиной комнате на узком и неудобном детском диванчике. Несмотря на то, что Колина не по росту широкая кровать пустовала, мне там не постелили, и это я про себя отметил. Но это были лишь так, побочные впечатления. Вскоре я о них забыл совершенно, и, лежа на спине, согнув ноги в коленях, я легко и быстро провел ночь в мечтах о Маше. Именно быстро. Обычно бессонные ночи тянутся долго, а эта пролетела мгновенно. Мне было до того приятно на сердце, что несколько раз среди ночи мне хотелось вскочить и запеть, от чего я себя удерживал с трудом и чуть ли не физически.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
С вечера мы с Машей (вернее, так решила Маша) договорились: я прямо скажу Клаве о том, что тоже еду к Машиной подруге, с которой знаком и которая меня также пригласила. Но на рассвете, когда мы поднялись, Маша все перерешила, и я должен был уйти из дому один, так, чтоб сложилось впечатление, будто мы едем в разные стороны. Все это шито было белыми нитками, и когда Клава закрывала за мной дверь, я увидел ее насмешливые глаза, которые уже начинал ненавидеть.
Билет для Маши мне удалось достать в мой вагон, но в разные купе, причем не рядом, и чтоб повидаться с Машей, необходимо было пройти почти весь коридор… К несчастью (мне иногда кажется, что все страшные несчастья, далее последовавшие, начались с этого, казалось бы, случайного и бытового совпадения), итак, к несчастью. Маша попала в купе с одними мужчинами. Причем не с какими-либо застенчивыми юношами или пожилыми подагриками. Все трое были «кобель к кобелю», среднего, наиболее активного, воздействующего на молодых девушек возраста, и я видел, как в соседстве с Машей их похоть расцвела и налилась соком. Они буквально насиловали ее своими оживленно-радостными глазами, а у одного из них, лысого, с золотым зубом (ох, уж эти сорокалетние лысины), у этого лысого я просто заметил: когда он шутил и смеялся, зрачки глаз его все равно оставались напряжены, дики и расширены.
— Это ваш муж? — спросил обо мне у Маши брюнет с большим не по летам брюшком, видно, от сидячего образа жизни и обильной пищи.
— Что вы? — весело как-то, в тон компании отозвалась Маша. — Мне еще рано.
— Я так и думал, — сказал брюнет. — Вам-то не рано, а ему рано. Я в его возрасте на одну не разменивался, — и при этом он мне подмигнул и захохотал.
Я вызвал Машу в коридор.
— Вам надо поменяться местами с кем-нибудь, — шепотом сказал я, — если не удастся в мое купе, то, во всяком случае, куда-нибудь.
— Опять истерика, — шепотом сказала Маша. — Какие у вас вообще права мне указывать? — Но тут она глянула на меня. Не знаю, что было в моем лице, со стороны видней, но Маша сразу осеклась и сказала шепотом: — Все хорошо, поверьте мне… И не нервничайте… Здесь спокойней коричневому чемодану. (Она намекала на чемоданчик, в котором лежали прокламации общества имени Троицкого.)
Я вернулся в свое купе. Соседи у меня, наоборот, в смысле межполовых отношений были личности давно увядшие и пассивные. Здесь сидели две истинно дорожные, располневшие тетки и старичок «под Калинина» — бородка клинышком. С этим старичком я пробовал договориться о его переходе в Машино купе, но он наотрез отказался прибауткой:
— Кто меняет, тот не мает, как говорят хохлы.
Разговор в нашем купе, как водится в дороге при подобной аудитории, шел об ужасах и неприятностях. Обычно такие темы касаются поездного воровства, ограбления в вокзальных туалетах или железнодорожных катастроф. Ныне же сама судьба шла навстречу этим дорожным воронам. Речь шла о народных уличных беспорядках в тех местах, куда мы едем… Почти каждую свою фразу они начинали со слов «говорят».
— Говорят, — наклоняясь к собеседникам, точно что-то от кого-то скрывая, сообщала ближайшая ко мне толстуха, — говорят, Хрущева намалевали с кукурузой в зубах, — она засмеялась, — и так похоже, даже бородавки его изобразили.
Толстуха эта была с седыми, но крашенными хной волосами, и на ее огромном жирном бюсте лежали крупные янтарные бусы. Относительно ее я, кажется, ошибся, и женское начало в ней еще далеко не погасло.
— Это что, — говорила вторая толстуха, поминутно утирая большим и указательным пальцами края своего рта, причем пальцы ее скользили вдоль нижней губы и замыкались на подбородке, — на крестинах мои собрались, а я им пряников черствых выставила… Вот, говорю, и на том благодарите.
— Молоко по талонам дают только для грудных младенцев, — сказал старичок «под Калинина», — хлеба белого, — он важно и многозначительно поднял палец, — хлеба белого уж не помню внешний вид. А черный — мокрый как грязь, да и за ним очередь. Когда это видано, чтобы Россия за границей хлеб покупала? Наоборот, мы всю Европу хлебом кормили. Вот до чего довел Хрущев Россию.
— А анекдот слышали? — сказала толстуха с янтарными бусами, и, еще не успев рассказать анекдот, она затрясла жирным своим бюстом. — Хрущева, значит, возле мавзолея поймали: с раскладушкой туда пробирался… А то еще один: как найти шахту, где Хрущев в молодости работал…
— Да какой там он шахтер, — махнул рукой старичок, — помещик он… Из помещиков… Хотите коммунизм, говорит… Вот вам коммунизм… Вот вам голодуха…
Я где— то уже слышал о Хрущеве подобную версию и подобные анекдоты, кажется, при жизни моей в общежитии Жилстроя. То, что сейчас происходило в купе, не слыхано и не видано было в государстве лет сорок по крайней мере. Это была злобная, откровенная и смелая оппозиция обывателя. Оппозиция интеллигента существует всегда, разумеется, в той или иной форме, в зависимости от обстоятельств и исторического периода. Даже искренне и откровенно поддерживая официальность, интеллигент по внутренней сути своей оказывает ей невольное, иногда от себя даже не зависящее сопротивление. Тут же все наоборот, тут сознательно бунтовала сама опора, сама суть официальности. Бунтовали как раз те, кто за сорок лет, казалось, разучились искать ответ на свои трудности и беды наверху и отводить душу в обвинении властей. И если бы политические противники Хрущева, немало которых имелось и в официальных кругах, захотели бы выбрать из многочисленных обвинений в его адрес одно, главное, то этому, пожалуй, наиболее соответствовало бы: создание в стране многомиллионного, политически активного, оппозиционно настроенного обывателя… Того самого обывателя, который почти без ропота перенес и выдержал тяготы и «голодуху» коллективизации, жертвы войн и послевоенную разруху… Ибо народ не способен страдать и терпеть, если все это не освящено и не приподнято над его пониманием… Хрущев же своими простонародными действиями и своей простонародной личностью приоткрыл завесу над всеми перипетиями государственной жизни и упростил эту государственную жизнь до уровня, народу понятного и ясного, как понятны ему любые его семейные и квартирные радости и глупости… А если в такой обстановке у русского человека отнимать хлеб и пряники, он знает, что ему делать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287 288
— Вы еще здесь? — сказала Маша. — Мы поругаемся.
— Простите меня, — совершенно уж обалдело ответил я. Я был в каком-то нелепо-радостно-униженном рабском состоянии.
— Ну, хорошо, прощаю, — нетерпеливо сказала Маша, — идите к себе… Вы мешаете мне заняться туалетом перед сном, извините за откровенность.
Я ушел к себе. Спал я в Колиной комнате на узком и неудобном детском диванчике. Несмотря на то, что Колина не по росту широкая кровать пустовала, мне там не постелили, и это я про себя отметил. Но это были лишь так, побочные впечатления. Вскоре я о них забыл совершенно, и, лежа на спине, согнув ноги в коленях, я легко и быстро провел ночь в мечтах о Маше. Именно быстро. Обычно бессонные ночи тянутся долго, а эта пролетела мгновенно. Мне было до того приятно на сердце, что несколько раз среди ночи мне хотелось вскочить и запеть, от чего я себя удерживал с трудом и чуть ли не физически.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
С вечера мы с Машей (вернее, так решила Маша) договорились: я прямо скажу Клаве о том, что тоже еду к Машиной подруге, с которой знаком и которая меня также пригласила. Но на рассвете, когда мы поднялись, Маша все перерешила, и я должен был уйти из дому один, так, чтоб сложилось впечатление, будто мы едем в разные стороны. Все это шито было белыми нитками, и когда Клава закрывала за мной дверь, я увидел ее насмешливые глаза, которые уже начинал ненавидеть.
Билет для Маши мне удалось достать в мой вагон, но в разные купе, причем не рядом, и чтоб повидаться с Машей, необходимо было пройти почти весь коридор… К несчастью (мне иногда кажется, что все страшные несчастья, далее последовавшие, начались с этого, казалось бы, случайного и бытового совпадения), итак, к несчастью. Маша попала в купе с одними мужчинами. Причем не с какими-либо застенчивыми юношами или пожилыми подагриками. Все трое были «кобель к кобелю», среднего, наиболее активного, воздействующего на молодых девушек возраста, и я видел, как в соседстве с Машей их похоть расцвела и налилась соком. Они буквально насиловали ее своими оживленно-радостными глазами, а у одного из них, лысого, с золотым зубом (ох, уж эти сорокалетние лысины), у этого лысого я просто заметил: когда он шутил и смеялся, зрачки глаз его все равно оставались напряжены, дики и расширены.
— Это ваш муж? — спросил обо мне у Маши брюнет с большим не по летам брюшком, видно, от сидячего образа жизни и обильной пищи.
— Что вы? — весело как-то, в тон компании отозвалась Маша. — Мне еще рано.
— Я так и думал, — сказал брюнет. — Вам-то не рано, а ему рано. Я в его возрасте на одну не разменивался, — и при этом он мне подмигнул и захохотал.
Я вызвал Машу в коридор.
— Вам надо поменяться местами с кем-нибудь, — шепотом сказал я, — если не удастся в мое купе, то, во всяком случае, куда-нибудь.
— Опять истерика, — шепотом сказала Маша. — Какие у вас вообще права мне указывать? — Но тут она глянула на меня. Не знаю, что было в моем лице, со стороны видней, но Маша сразу осеклась и сказала шепотом: — Все хорошо, поверьте мне… И не нервничайте… Здесь спокойней коричневому чемодану. (Она намекала на чемоданчик, в котором лежали прокламации общества имени Троицкого.)
Я вернулся в свое купе. Соседи у меня, наоборот, в смысле межполовых отношений были личности давно увядшие и пассивные. Здесь сидели две истинно дорожные, располневшие тетки и старичок «под Калинина» — бородка клинышком. С этим старичком я пробовал договориться о его переходе в Машино купе, но он наотрез отказался прибауткой:
— Кто меняет, тот не мает, как говорят хохлы.
Разговор в нашем купе, как водится в дороге при подобной аудитории, шел об ужасах и неприятностях. Обычно такие темы касаются поездного воровства, ограбления в вокзальных туалетах или железнодорожных катастроф. Ныне же сама судьба шла навстречу этим дорожным воронам. Речь шла о народных уличных беспорядках в тех местах, куда мы едем… Почти каждую свою фразу они начинали со слов «говорят».
— Говорят, — наклоняясь к собеседникам, точно что-то от кого-то скрывая, сообщала ближайшая ко мне толстуха, — говорят, Хрущева намалевали с кукурузой в зубах, — она засмеялась, — и так похоже, даже бородавки его изобразили.
Толстуха эта была с седыми, но крашенными хной волосами, и на ее огромном жирном бюсте лежали крупные янтарные бусы. Относительно ее я, кажется, ошибся, и женское начало в ней еще далеко не погасло.
— Это что, — говорила вторая толстуха, поминутно утирая большим и указательным пальцами края своего рта, причем пальцы ее скользили вдоль нижней губы и замыкались на подбородке, — на крестинах мои собрались, а я им пряников черствых выставила… Вот, говорю, и на том благодарите.
— Молоко по талонам дают только для грудных младенцев, — сказал старичок «под Калинина», — хлеба белого, — он важно и многозначительно поднял палец, — хлеба белого уж не помню внешний вид. А черный — мокрый как грязь, да и за ним очередь. Когда это видано, чтобы Россия за границей хлеб покупала? Наоборот, мы всю Европу хлебом кормили. Вот до чего довел Хрущев Россию.
— А анекдот слышали? — сказала толстуха с янтарными бусами, и, еще не успев рассказать анекдот, она затрясла жирным своим бюстом. — Хрущева, значит, возле мавзолея поймали: с раскладушкой туда пробирался… А то еще один: как найти шахту, где Хрущев в молодости работал…
— Да какой там он шахтер, — махнул рукой старичок, — помещик он… Из помещиков… Хотите коммунизм, говорит… Вот вам коммунизм… Вот вам голодуха…
Я где— то уже слышал о Хрущеве подобную версию и подобные анекдоты, кажется, при жизни моей в общежитии Жилстроя. То, что сейчас происходило в купе, не слыхано и не видано было в государстве лет сорок по крайней мере. Это была злобная, откровенная и смелая оппозиция обывателя. Оппозиция интеллигента существует всегда, разумеется, в той или иной форме, в зависимости от обстоятельств и исторического периода. Даже искренне и откровенно поддерживая официальность, интеллигент по внутренней сути своей оказывает ей невольное, иногда от себя даже не зависящее сопротивление. Тут же все наоборот, тут сознательно бунтовала сама опора, сама суть официальности. Бунтовали как раз те, кто за сорок лет, казалось, разучились искать ответ на свои трудности и беды наверху и отводить душу в обвинении властей. И если бы политические противники Хрущева, немало которых имелось и в официальных кругах, захотели бы выбрать из многочисленных обвинений в его адрес одно, главное, то этому, пожалуй, наиболее соответствовало бы: создание в стране многомиллионного, политически активного, оппозиционно настроенного обывателя… Того самого обывателя, который почти без ропота перенес и выдержал тяготы и «голодуху» коллективизации, жертвы войн и послевоенную разруху… Ибо народ не способен страдать и терпеть, если все это не освящено и не приподнято над его пониманием… Хрущев же своими простонародными действиями и своей простонародной личностью приоткрыл завесу над всеми перипетиями государственной жизни и упростил эту государственную жизнь до уровня, народу понятного и ясного, как понятны ему любые его семейные и квартирные радости и глупости… А если в такой обстановке у русского человека отнимать хлеб и пряники, он знает, что ему делать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287 288