Я просто влюбчивый. Оказывается, она не местная, не из того городка, который был здесь до Тольятти, а теперь почти весь накрыт морем, по которому мы едем. Она с Украины и не знает, что здесь во время войны была расположена наша часть, и нас здесь держали, держали, держали, и ребята просились на фронт и изнывали от тоски, которая выше страха смерти, а ведь на фронте убивают, не так ли? И очень многие умирали от этой тоски и от этого мороза. И как меня и Толю вызвал к себе полковник, который устал от наших прошений, и спросил — почему мы ноем и отпрашиваемся, может быть, мы трусы? Так стоял вопрос. И мы заткнулись и терпели до конца. Толю потом искалечили в гоминьдановской тюрьме, но он вернулся, и у него теперь награды. Мне тоже потом дали орден Красной Звезды и медали. У всех по-разному сложилась жизнь. Полковник потом погиб.
- Я в войну был мальчишкой, а потом я стал летчиком-испытателем, и вот теперь поэт…
- А я войну помню плохо, я была еще маленькая, но я не могу забыть постоянный голод в нашей семье… Мой отец был конструктором знаменитого танка Т-34… — сказала пятая.
И села.
- Ира… — говорю. — У меня есть песня про танк Т-34, который стоит в чужом городе на высоком красивом постаменте… Ира, я даже не подозревал…
А я уже забыл, как эта песня начинается. Она написана очень давно. Я попытался несколько раз вспомнить слова, но не мог. Поэтому я сказал: «Прости…» И поцеловал ей руку. Но все-таки конец вспомнил. Там такие слова:
…И я на куклу не смог наступить
И потому — убит…
И занял я тихий свой престол
В весеннем шелесте трав,
Я застыл над городом, как Христос,
Смертию смерть поправ.
И я застыл, как застывший бой.
Кровенеют мои бока.
Теперь ты узнал меня — я ж — любовь,
Застывшая на века.
- Гоша, — сказала она и долго молчала, а потом говорит. — …Дай мне эти слова.
- Конечно… — говорю.
А меня уже колотун бьет. Потому что я тоже человек и не все могу вынести. И тут встает Ольга Андреевна, наша общая мать, и сестра, и товарищ, и организатор этой поездки — такая уверенная, улыбчивая и благополучная, и ласковая и начинает рассказывать, как она девочкой встречала Победу, и подходили пароходы по реке, и подъезжали эшелоны по рельсам, и возвращались оставшиеся люди с войны, и женщины кричали, и дети расхватывали отцов и, вцепившись в руки мужчин, льнули к этим рукам, и вели своих отцов по улицам, а к девочке Оле отец не приехал.
И тут все видят, что Ольга Андреевна давно уже плачет и не может говорить, и ей говорят, не надо, не надо, но она доканчивает.
И тогда она подошла к одному незнакомому, который все оглядывался по сторонам, и успела попросить его, пока к нему никто не подошел, чтобы он сказал всем, что он ее папа, и прошел с ней по улице. И тот согласился и прошел с ней по улице. Почему не исполнить такой пустяк, если ребенок просит, не правда ли?
- Не надо, не надо, — говорят ей. А я уже ничего не говорю.
Знаете, как мужики плачут — кряхтят, будто шкаф перетаскивают, но щеки мокрые. И вдруг Ольга Андреевна мне издалека говорит: «Гоша, не надо»… И я вдруг вспоминаю, на кого она похожа.
Она похожа на самое себя, потому что вытащила в страшную рулетку свой номер, только свой и ничей больше, и осталась самой собой, как та королева, которую ненавидел король за то, что народ ее любил. Потому что народу видней, кого любить. И когда такой король помирает от зубовного скрежета, потому что этот звук превышает возможности его же черепа, то Буцефаловка говорит: «А не лязгай!» Потому что для такой женщины, которая умеет быть самой собой, не имеет значения, чем заниматься в миру, — кормить ли поросенка и быть княгиней Гонолулой или крутить гайку на конвейере, — все равно она любого мужика освобождает и делает князем, и Атосом, графом де-ля-Фер. Эх, Ольга Андреевна, дайте и я скажу, и я рассказываю о том, что заканчиваю роман, где главная мысль такая: — одни считают, что лучше синицу в руки, чем журавля в небе. Другие думают, что, наоборот, лучше журавль в небе, чем синица в руках. И разные эти мнения спорят. Но дело в том, что без журавля в небе синица в руках дохнет… То есть без высокого мотива поведения все повседневные дела не только обессмысливаются, но и никнут, рассыпаются ко всем чертям. Потому что одно без другого не живет и даже может стать ужасом.
А потом мальчишка высокий из Тольятти, поэт, которого привел с собой Вацлав Жогин и ревниво следил, чтобы его не обижали приезжие, вдруг подскочил и сказал громко:
- Вот… Он прав… Вот.
И стал читать стихи, и видно было, что он поэт, который нащупывает, как выразить свой мир.
И там была одна строка…
И я встал, и перешел весь пароходный зал из конца в конец, и сел напротив. Я пересел к нему и сказал: «Парень, искусство — не жалобная книга…» — и заметил, что все стали подниматься и выходить на палубу подышать. Как мне объяснить парню, что искусство — это еще и искусство скрывать боль.
Я думал, что в шуме двигателя и радиомузыки он не расслышит, но он расслышал. И заспорил, заспорил.
Кто-то, видя, что мы спорим, захотел остановить парня, но он сказал равнодушно:
- Извините, я болен не вашей болезнью.
Нас оставалось только двое… «на безымянной высоте»…
- Посмотрите мне в глаза, — сказал мальчик. — Я хочу видеть ваш взгляд.
- Это трудно сделать…
- Почему, черт возьми?
- Левый глаз почти не видит совсем, а правый…
- Все!.. Все!..
- А правый видит на две трети.
- Все, — сказал он. — Все!
- Понимаешь, — говорю, — это не русская идея — помнить Беду. Русская идея — помнить Радость… На словах все как будто гладко: «надо помнить, чтобы не повторилось». А на деле — опускаются руки. Почему невероятны успехи России? А они невероятны… Потому что она говорит: кто старое помянет, тому глаз вон… И принимается за дело… Это не всепрощение, парень, и не равнодушие, это жажда расцвета, которому некогда оглядываться… Да, было, плохо было, страшно было, черт-те что было… но «было»… И не расчесывай мне душу, отойди… Некогда. Надо жить. И да здравствует наша победа…
- Кто может повернуть поэзию? — спросил он. И долго молчал. — Кто-то же должен это сделать… Может быть, вы?
- Откуда я знаю… — говорю. — Каждый мечтает… Но у тебя великолепная строка, запомни: «Мой город, как мальчик — высок и обидчив».
Вот какие чудеса может делать с нами женщина, которая знает, что вытащила свой номер, любой, но свой, и стала самой собой: «Дядя, можно ты будешь мой папа? И пройдем по улице…»
И тогда увеличивается число мудрецов с сердцами детей.
- Куда ж ты меня лечишь, сестричка? На смерть?
- На защиту, братец, на защиту Родины.
Ольга Андреевна, спасибо. Никогда не забуду. И Ваня Гусаров смотрел на меня с удивлением. Огромными, выразительными глазами. Ну что ж… пришла пора сказать о своей догадке…
7
Дорогой дядя!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
- Я в войну был мальчишкой, а потом я стал летчиком-испытателем, и вот теперь поэт…
- А я войну помню плохо, я была еще маленькая, но я не могу забыть постоянный голод в нашей семье… Мой отец был конструктором знаменитого танка Т-34… — сказала пятая.
И села.
- Ира… — говорю. — У меня есть песня про танк Т-34, который стоит в чужом городе на высоком красивом постаменте… Ира, я даже не подозревал…
А я уже забыл, как эта песня начинается. Она написана очень давно. Я попытался несколько раз вспомнить слова, но не мог. Поэтому я сказал: «Прости…» И поцеловал ей руку. Но все-таки конец вспомнил. Там такие слова:
…И я на куклу не смог наступить
И потому — убит…
И занял я тихий свой престол
В весеннем шелесте трав,
Я застыл над городом, как Христос,
Смертию смерть поправ.
И я застыл, как застывший бой.
Кровенеют мои бока.
Теперь ты узнал меня — я ж — любовь,
Застывшая на века.
- Гоша, — сказала она и долго молчала, а потом говорит. — …Дай мне эти слова.
- Конечно… — говорю.
А меня уже колотун бьет. Потому что я тоже человек и не все могу вынести. И тут встает Ольга Андреевна, наша общая мать, и сестра, и товарищ, и организатор этой поездки — такая уверенная, улыбчивая и благополучная, и ласковая и начинает рассказывать, как она девочкой встречала Победу, и подходили пароходы по реке, и подъезжали эшелоны по рельсам, и возвращались оставшиеся люди с войны, и женщины кричали, и дети расхватывали отцов и, вцепившись в руки мужчин, льнули к этим рукам, и вели своих отцов по улицам, а к девочке Оле отец не приехал.
И тут все видят, что Ольга Андреевна давно уже плачет и не может говорить, и ей говорят, не надо, не надо, но она доканчивает.
И тогда она подошла к одному незнакомому, который все оглядывался по сторонам, и успела попросить его, пока к нему никто не подошел, чтобы он сказал всем, что он ее папа, и прошел с ней по улице. И тот согласился и прошел с ней по улице. Почему не исполнить такой пустяк, если ребенок просит, не правда ли?
- Не надо, не надо, — говорят ей. А я уже ничего не говорю.
Знаете, как мужики плачут — кряхтят, будто шкаф перетаскивают, но щеки мокрые. И вдруг Ольга Андреевна мне издалека говорит: «Гоша, не надо»… И я вдруг вспоминаю, на кого она похожа.
Она похожа на самое себя, потому что вытащила в страшную рулетку свой номер, только свой и ничей больше, и осталась самой собой, как та королева, которую ненавидел король за то, что народ ее любил. Потому что народу видней, кого любить. И когда такой король помирает от зубовного скрежета, потому что этот звук превышает возможности его же черепа, то Буцефаловка говорит: «А не лязгай!» Потому что для такой женщины, которая умеет быть самой собой, не имеет значения, чем заниматься в миру, — кормить ли поросенка и быть княгиней Гонолулой или крутить гайку на конвейере, — все равно она любого мужика освобождает и делает князем, и Атосом, графом де-ля-Фер. Эх, Ольга Андреевна, дайте и я скажу, и я рассказываю о том, что заканчиваю роман, где главная мысль такая: — одни считают, что лучше синицу в руки, чем журавля в небе. Другие думают, что, наоборот, лучше журавль в небе, чем синица в руках. И разные эти мнения спорят. Но дело в том, что без журавля в небе синица в руках дохнет… То есть без высокого мотива поведения все повседневные дела не только обессмысливаются, но и никнут, рассыпаются ко всем чертям. Потому что одно без другого не живет и даже может стать ужасом.
А потом мальчишка высокий из Тольятти, поэт, которого привел с собой Вацлав Жогин и ревниво следил, чтобы его не обижали приезжие, вдруг подскочил и сказал громко:
- Вот… Он прав… Вот.
И стал читать стихи, и видно было, что он поэт, который нащупывает, как выразить свой мир.
И там была одна строка…
И я встал, и перешел весь пароходный зал из конца в конец, и сел напротив. Я пересел к нему и сказал: «Парень, искусство — не жалобная книга…» — и заметил, что все стали подниматься и выходить на палубу подышать. Как мне объяснить парню, что искусство — это еще и искусство скрывать боль.
Я думал, что в шуме двигателя и радиомузыки он не расслышит, но он расслышал. И заспорил, заспорил.
Кто-то, видя, что мы спорим, захотел остановить парня, но он сказал равнодушно:
- Извините, я болен не вашей болезнью.
Нас оставалось только двое… «на безымянной высоте»…
- Посмотрите мне в глаза, — сказал мальчик. — Я хочу видеть ваш взгляд.
- Это трудно сделать…
- Почему, черт возьми?
- Левый глаз почти не видит совсем, а правый…
- Все!.. Все!..
- А правый видит на две трети.
- Все, — сказал он. — Все!
- Понимаешь, — говорю, — это не русская идея — помнить Беду. Русская идея — помнить Радость… На словах все как будто гладко: «надо помнить, чтобы не повторилось». А на деле — опускаются руки. Почему невероятны успехи России? А они невероятны… Потому что она говорит: кто старое помянет, тому глаз вон… И принимается за дело… Это не всепрощение, парень, и не равнодушие, это жажда расцвета, которому некогда оглядываться… Да, было, плохо было, страшно было, черт-те что было… но «было»… И не расчесывай мне душу, отойди… Некогда. Надо жить. И да здравствует наша победа…
- Кто может повернуть поэзию? — спросил он. И долго молчал. — Кто-то же должен это сделать… Может быть, вы?
- Откуда я знаю… — говорю. — Каждый мечтает… Но у тебя великолепная строка, запомни: «Мой город, как мальчик — высок и обидчив».
Вот какие чудеса может делать с нами женщина, которая знает, что вытащила свой номер, любой, но свой, и стала самой собой: «Дядя, можно ты будешь мой папа? И пройдем по улице…»
И тогда увеличивается число мудрецов с сердцами детей.
- Куда ж ты меня лечишь, сестричка? На смерть?
- На защиту, братец, на защиту Родины.
Ольга Андреевна, спасибо. Никогда не забуду. И Ваня Гусаров смотрел на меня с удивлением. Огромными, выразительными глазами. Ну что ж… пришла пора сказать о своей догадке…
7
Дорогой дядя!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88