А внизу, на пляже, почти не видно было песка — столько было людей. Дорогой дядя! Ты знаешь, я оказался не одинок. Из машины вылез ее владелец, знакомый мне, а теперь и тебе, добавлю я. Он кивнул мне и, увидев, куда я гляжу, сказал, усмехнувшись:
- Мы прекрасно понимаем, о чем идет речь.
- Мы еще ни о чем не говорили, — отвечал я.
- Разговаривать можно и не словами, — сказал он.
Увиливать дальше было бы недостойно звания твоего племянника, дорогой дядя, и я сказал:
- Ну?
- Никто не знает, чего она хочет, — сказал он. — Теперь и вы уже начали маяться.
- Она так популярна? — спросил я.
- А вы думаете, что вы первый? Я надеялся на это. Он угадал.
- Популярностью это назвать нельзя, — сказал он. — Просто каждый, кто ее разглядел, начинает думать — что ей надо?
- И много таких? — вяло спросил я просто, чтоб поддержать разговор.
- Весь пляж, — ответил он.
И тут я вдруг осознал то, что показалось мне странным, когда я глядел вниз, с откоса. Никто из мужчин, загоравших под пыльным солнцем, не глядел на лежавшую на песке прекрасно сложенную девушку. Только женщины поглядывали на нее искоса — и то лишь, когда мимо нее проходил кто-то из купальщиков или новичков.
- Неужели вы думаете… — начал я.
- Каждый, кто ее разглядел, думает, что он сделал открытие, — сказал он. — Но никому об этом не сообщает. Можно ли назвать это популярностью? Однако, видите, как насторожены женщины? Их не обманешь.
- А это не фантастика? — спросил я.
- Что именно?
- Ну то, что весь пляж…
- Но ведь и мы с вами обдумываем то же самое, — сказал он. — Неужели вы думаете, что вы один такой умный? Москва — большой город.
Это было резонно. Дорогой дядя, Москва — очень большой город, и умников в нем не счесть.
- А кто она? — спросил я.
- Только не идите этим путем, — сказал он. — Тут все истоптано следопытами… Семейное положение, происхождение, профессия… Тут пути нет… Ни одно экспресс-обобщение или тем более анализ — не проходит… Однако из тех, кто ее разглядел, многих томит смутное беспокойство, как будто она сама готовится сделать какое-то огромное обобщение.
- А ваше предположение? — спросил я.
- Откуда мне знать, что у нее на уме!
- Я не про ум, — сказал я. — Кто она все же, по вашему мнению? Он пожал плечами.
- Женщина, — сказал он.
Он глядел глазами чистыми, как у Авеля.
Дорогой дядя, спешу сообщить тебе, что я немедленно покинул пляж. Да и гитару, которую принесли с собой пожилые архитекторы, с компанией которых я приехал, у нас сперли. Так что делать нам здесь, на пляже, было решительно нечего. Не купаться же? Дорогой дядя, мне кажется, я понял, зачем я оказался здесь. И ты понял? Правда? Я не ошибаюсь? Она — женщина.
Не одна из тех конкретных, периодически хохочущих и визжащих заполошных особ, каждая из которых, не понимая себя, уверена тем не менее, что понимает всех, а та женщина, которая однажды должна была родиться. Видно, время ее пришло.
Ты знаешь, самое поразительное и, как ни жаль, самое неинтересное — что в этой девушке никакого символа нет.
Впрочем, символы — они в голове. Для символа она была слишком телесная. Но она была признак чего-то.
Дорогой дядя, ты видишь, сколько вздорных мотивировок у простого желания заманить молодую особу на старую кровать со свалки? В этом отношении я как все. Что делать. Я сам смеюсь. Дорогой дядя, на том и держимся.
14
Дорогой дядя!
Если бы я в этот день не пошел обедать к Ралдугину в его театральную столовую, я бы не встретил Субъекта.
Помните, дорогой дядя, того самого, с которым мы подъезжали к столице и рассказывали байки.
Итак, я пошел обедать к Ралдугину и встретил Субъекта. Он был пришибленный. Он стоял у служебного подъезда театра и мучительно вглядывался то в дождливые облака, то и сырой асфальт — для видимости, а на самом деле он незаметно разглядывал прохожих, будто ждал кого-то. Меня он, конечно, не узнал.
- Вот субъект, — раздраженно сказала дама с неподъемной сумкой продуктов, протискиваясь мимо него из служебной двери, ведущей в театральный буфет.
- Это верно, — сказал он. — Я субъект. — А потом добавил: — Когда же доктор придет?.. Тут я ему говорю:
- Идемте в буфет, что вы так огорчаетесь. …Ну, придет доктор, придет. Не придет — другого позовем. А в буфете, по крайней мере, сухо.
- Вы думаете? — спрашивает.
- Чего мне думать? — подчеркиваю я. — Я твердо знаю. И вы не думайте.
- Ладно, — говорит, — я постараюсь. Но меня это дело измучило.
- Какое дело, — говорю. — Никакого дела нет и не может быть.
Я его отвел от двери, и мы стали спускаться в нижний буфет. Железная лестница гремит, будто два скелета на железной крыше играют в домино.
- Какая шумная лестница, — говорит.
- Да, — говорю, — шумная… А вы не обращайте. Дался вам этот доктор.
- Ну что вы, — говорит он, — я в него очень верю.
Тут совсем стало теплым-тепло, и запахи рванули необыкновенные — не то клей варят, не то одеколон пьют, и у меня аппетит пробудился и разыгрался.
- Подождите, — говорю, — сейчас Ралдугина спрошу, чем сегодня кормят. Он мой старый друг еще с Буцефаловки.
- Не все ли равно?
- Ну что вы! — говорю. — Это важнее важного. В здоровом теле здоровый дух.
- Дух? — спросил он. — Никакого духа давно нет.
Тут я дверь открыл, где ралдугинские бабы примеряют финские сапоги, и вижу, самого нет нигде, а в цинковой мойке над посудой пар стоит, как в бане. Давно я здесь не был. Стены цветной масляной краской покрасили, цвета беж, переходящий в бордо с пузырями.
- Ралдугин! — кричу. А он сзади подошел.
- Ну, чего тебе?
- Джеймс, — говорю. — Чем сегодня кормишь?
- Фрутазоны с шампиньонами и эклеры по-флотски.
- А свежие, — спрашиваю, — фрутазоны-то?
- Позавчера были свежие… А вы к вентилятору садитесь за мой стол, за круглый… Девочки! Первое и второе — два раза.
И ушел.
- Грубиян какой-то, — говорит мой Субъект.
- Что вы, — говорю, — Джеймс? Никогда.
Ну, вошли в зал, сели к вентилятору, у самого окна, и покушали первое и второе. Фрутазоны с шампиньонами были так себе, зато эклеры по-флотски — пальчики оближешь. Оближешь и плюнешь. Но уборщицу жаль, тетю Женю.
Сидим, перевариваем, он приободрился — в окошко смотрит, прохожие ноги разглядывает. А смотреть ни на что — одни брюки. Я ему говорю:
- Вот когда я работал художником в Министерстве торговли, на Кировской, там был лифт, называется «патер-ностер».
Кабинки без дверей и движутся вверх и вниз, по потребности медленно, люди на ходу садятся. Поэтому мужчины всегда на работу опаздывали. Соберутся и ждут, пока секретарши и машинистки вверх едут. Тогда юбки не очень длинные носили.
- «Патер-ностер», — говорит мой Субъект, — в переводе с латыни означает «отче наш».
- Неужели? — говорю. — А может, «боже мой»?
- Устройство этого лифта напоминает четки, нанизанные на шнур в виде замкнутого контура… по которым монахи отсчитывали молитвы — «Отче наш иже еси на небеси и т.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
- Мы прекрасно понимаем, о чем идет речь.
- Мы еще ни о чем не говорили, — отвечал я.
- Разговаривать можно и не словами, — сказал он.
Увиливать дальше было бы недостойно звания твоего племянника, дорогой дядя, и я сказал:
- Ну?
- Никто не знает, чего она хочет, — сказал он. — Теперь и вы уже начали маяться.
- Она так популярна? — спросил я.
- А вы думаете, что вы первый? Я надеялся на это. Он угадал.
- Популярностью это назвать нельзя, — сказал он. — Просто каждый, кто ее разглядел, начинает думать — что ей надо?
- И много таких? — вяло спросил я просто, чтоб поддержать разговор.
- Весь пляж, — ответил он.
И тут я вдруг осознал то, что показалось мне странным, когда я глядел вниз, с откоса. Никто из мужчин, загоравших под пыльным солнцем, не глядел на лежавшую на песке прекрасно сложенную девушку. Только женщины поглядывали на нее искоса — и то лишь, когда мимо нее проходил кто-то из купальщиков или новичков.
- Неужели вы думаете… — начал я.
- Каждый, кто ее разглядел, думает, что он сделал открытие, — сказал он. — Но никому об этом не сообщает. Можно ли назвать это популярностью? Однако, видите, как насторожены женщины? Их не обманешь.
- А это не фантастика? — спросил я.
- Что именно?
- Ну то, что весь пляж…
- Но ведь и мы с вами обдумываем то же самое, — сказал он. — Неужели вы думаете, что вы один такой умный? Москва — большой город.
Это было резонно. Дорогой дядя, Москва — очень большой город, и умников в нем не счесть.
- А кто она? — спросил я.
- Только не идите этим путем, — сказал он. — Тут все истоптано следопытами… Семейное положение, происхождение, профессия… Тут пути нет… Ни одно экспресс-обобщение или тем более анализ — не проходит… Однако из тех, кто ее разглядел, многих томит смутное беспокойство, как будто она сама готовится сделать какое-то огромное обобщение.
- А ваше предположение? — спросил я.
- Откуда мне знать, что у нее на уме!
- Я не про ум, — сказал я. — Кто она все же, по вашему мнению? Он пожал плечами.
- Женщина, — сказал он.
Он глядел глазами чистыми, как у Авеля.
Дорогой дядя, спешу сообщить тебе, что я немедленно покинул пляж. Да и гитару, которую принесли с собой пожилые архитекторы, с компанией которых я приехал, у нас сперли. Так что делать нам здесь, на пляже, было решительно нечего. Не купаться же? Дорогой дядя, мне кажется, я понял, зачем я оказался здесь. И ты понял? Правда? Я не ошибаюсь? Она — женщина.
Не одна из тех конкретных, периодически хохочущих и визжащих заполошных особ, каждая из которых, не понимая себя, уверена тем не менее, что понимает всех, а та женщина, которая однажды должна была родиться. Видно, время ее пришло.
Ты знаешь, самое поразительное и, как ни жаль, самое неинтересное — что в этой девушке никакого символа нет.
Впрочем, символы — они в голове. Для символа она была слишком телесная. Но она была признак чего-то.
Дорогой дядя, ты видишь, сколько вздорных мотивировок у простого желания заманить молодую особу на старую кровать со свалки? В этом отношении я как все. Что делать. Я сам смеюсь. Дорогой дядя, на том и держимся.
14
Дорогой дядя!
Если бы я в этот день не пошел обедать к Ралдугину в его театральную столовую, я бы не встретил Субъекта.
Помните, дорогой дядя, того самого, с которым мы подъезжали к столице и рассказывали байки.
Итак, я пошел обедать к Ралдугину и встретил Субъекта. Он был пришибленный. Он стоял у служебного подъезда театра и мучительно вглядывался то в дождливые облака, то и сырой асфальт — для видимости, а на самом деле он незаметно разглядывал прохожих, будто ждал кого-то. Меня он, конечно, не узнал.
- Вот субъект, — раздраженно сказала дама с неподъемной сумкой продуктов, протискиваясь мимо него из служебной двери, ведущей в театральный буфет.
- Это верно, — сказал он. — Я субъект. — А потом добавил: — Когда же доктор придет?.. Тут я ему говорю:
- Идемте в буфет, что вы так огорчаетесь. …Ну, придет доктор, придет. Не придет — другого позовем. А в буфете, по крайней мере, сухо.
- Вы думаете? — спрашивает.
- Чего мне думать? — подчеркиваю я. — Я твердо знаю. И вы не думайте.
- Ладно, — говорит, — я постараюсь. Но меня это дело измучило.
- Какое дело, — говорю. — Никакого дела нет и не может быть.
Я его отвел от двери, и мы стали спускаться в нижний буфет. Железная лестница гремит, будто два скелета на железной крыше играют в домино.
- Какая шумная лестница, — говорит.
- Да, — говорю, — шумная… А вы не обращайте. Дался вам этот доктор.
- Ну что вы, — говорит он, — я в него очень верю.
Тут совсем стало теплым-тепло, и запахи рванули необыкновенные — не то клей варят, не то одеколон пьют, и у меня аппетит пробудился и разыгрался.
- Подождите, — говорю, — сейчас Ралдугина спрошу, чем сегодня кормят. Он мой старый друг еще с Буцефаловки.
- Не все ли равно?
- Ну что вы! — говорю. — Это важнее важного. В здоровом теле здоровый дух.
- Дух? — спросил он. — Никакого духа давно нет.
Тут я дверь открыл, где ралдугинские бабы примеряют финские сапоги, и вижу, самого нет нигде, а в цинковой мойке над посудой пар стоит, как в бане. Давно я здесь не был. Стены цветной масляной краской покрасили, цвета беж, переходящий в бордо с пузырями.
- Ралдугин! — кричу. А он сзади подошел.
- Ну, чего тебе?
- Джеймс, — говорю. — Чем сегодня кормишь?
- Фрутазоны с шампиньонами и эклеры по-флотски.
- А свежие, — спрашиваю, — фрутазоны-то?
- Позавчера были свежие… А вы к вентилятору садитесь за мой стол, за круглый… Девочки! Первое и второе — два раза.
И ушел.
- Грубиян какой-то, — говорит мой Субъект.
- Что вы, — говорю, — Джеймс? Никогда.
Ну, вошли в зал, сели к вентилятору, у самого окна, и покушали первое и второе. Фрутазоны с шампиньонами были так себе, зато эклеры по-флотски — пальчики оближешь. Оближешь и плюнешь. Но уборщицу жаль, тетю Женю.
Сидим, перевариваем, он приободрился — в окошко смотрит, прохожие ноги разглядывает. А смотреть ни на что — одни брюки. Я ему говорю:
- Вот когда я работал художником в Министерстве торговли, на Кировской, там был лифт, называется «патер-ностер».
Кабинки без дверей и движутся вверх и вниз, по потребности медленно, люди на ходу садятся. Поэтому мужчины всегда на работу опаздывали. Соберутся и ждут, пока секретарши и машинистки вверх едут. Тогда юбки не очень длинные носили.
- «Патер-ностер», — говорит мой Субъект, — в переводе с латыни означает «отче наш».
- Неужели? — говорю. — А может, «боже мой»?
- Устройство этого лифта напоминает четки, нанизанные на шнур в виде замкнутого контура… по которым монахи отсчитывали молитвы — «Отче наш иже еси на небеси и т.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88