Поэтому распад семьи Мелеховых означает распад всего, всей цельности созданного в «Тихом Доне» мира. Словом, история семьи Мелеховых — это в определенном смысле и есть история революции…
Вполне вероятно возражение примерно такого характера: не упрощает ли, либо даже не вульгаризирует ли художественный мир «Тихого Дона» это сопряжение истории любви героев с революционным взрывом?
Разумеется, прямое, буквальное отождествление того и другого недопустимо; речь идет отнюдь не о какой-либо однородности переворота в частном, личном и собственно общественном, социальном бытии. Речь идет о том, что переворот совершается и здесь, и там, причем начинается он именно в истории любви. А далее в повествовании можно разглядеть многообразные сопоставления двух вроде бы отдельных или даже чуждых друг другу линий «Тихого Дона».
Казалось бы, уж Аксинья — в данном случае в отличие от Григория — не имеет ровно никакого отношения, никакой связи с революцией в ее непосредственно социальном значении. Но на деле в «Тихом Доне» присутствуют глубинные, подспудные мотивы, внушающие ощущение такой связи.
Вот наиболее «революционная» из героинь «Тихого Дона» — «профессиональная» большевичка Анна Погудко, любимая ученица секретаря парткома Абрамсона и подруга Ильи Бунчука. Григорий, воюя в перешедшем на сторону революции казачьем полку Голубова, сталкивается с ней:
«Черные глаза ее, горевшие под пуховым платком, напомнили Григорию Аксинью, и он секунду, затосковав глазами, смотрел на нее не моргая, удерживая дыхание». (Деталь уже в самом начале «Тихого Дона»: «Аксинья… жгла его полымем черных глаз».)
В подлинном искусстве нет и не может быть случайных, не несущих в себе существенного значения деталей (этим оно, в частности, отличается от заурядных имитаций искусства), пусть даже это «всего лишь» цвет и сила излучения глаз. Вместе с тем было бы, конечно, неосновательно полагать, что соотнесение Аксиньи и Анны введено в повествование целиком сознательно, обдуманно. Нет, художник, по-видимому, как бы подчинился жившему в его воображении громадному целостному образу создаваемого им мира, — и что-то словно заставило его соотнести двух не имеющих, кажется, ничего общего героинь «Тихого Дона».
Это соотнесение угадывается и в роковых сценах гибели обеих героинь (особенно если воспринять эти сцены в целом; я приведу только небольшие фрагменты):
Бунчук «увидел кровяной подтек в левом боку и клочья синей кофты, хлюпко болтавшейся вокруг раны… овладев собой, Бунчук расстегнул на Анне ворот кофточки, порвал на себе исподнюю рубашку и, прижимая комья полотна к ране, видел, как пузырилась кровь, пропуская в отверстие воздух… Губы хватали воздух, а легкие задыхались: воздух шел через рот и рану…»
«Окровавленными трясущимися руками Григорий достал из переменных сум чистую исподнюю рубашку… Пуля вошла Аксинье в левую лопатку. Клочья рубашки и бинт быстро чернели, промокали насквозь. Кровь текла также из полуоткрытого рта Аксиньи, клокотала и булькала в горле…»
Как уже сказано, сходство возникло под пером художника почти или даже совсем неосознанно; точно так же не осознается оно со всей ясностью и читателями «Тихого Дона». Но в художественном творчестве и в его восприятии неосознанное предстает как более мощное и глубже действующее начало: и художник, и мы не рассуждаем об указанном сходстве, но переживаем его в рождающемся перед взорами создателя и затем нас, читателей, художественном бытии — подобно тому как пережил Григорий сходство Анны с Аксиньей, «удерживая дыхание» из-за властно захватившего его волнения.
Конечно, это только одно из постоянных и разнообразных переплетений любви Григория и Аксиньи с непосредственно «революционными» героями и событиями «Тихого Дона». Но наиболее важен, разумеется, тот факт, что необратимая ломка устоев бытия тихого Дона начинается все же именно с этой любви…
Кстати сказать, при появлении шолоховского повествования «преступная» любовь Григория и Аксиньи воспринималась и критиками, и читателями (или хотя бы их частью) в безусловно и сугубо положительном духе: да, мол, превосходно, что рушится эта косная, основанная на господстве обветшалых религиозно-этических догм жизнь Тихого Дона, в том числе и то, что называли «деспотизмом семьи».
Сегодня, после прямо-таки глобального пересмотра оценки Революции, подобное безоговорочное одобрение едва ли возможно. И тем не менее образы Григория и Аксиньи, их трагедийная любовь воспринимается и ныне с самым глубоким сочувствием. Нередко при этом пытаются как-то отделить их от революции и, в частности, видеть в них только ее жертвы . Но реальное содержание «Тихого Дона» решительно противоречит таким попыткам.
Не приходится уже говорить о Григории Мелехове, который действительно становится «жертвой» лишь в конце повествования. Выразительна сцена (в конце «Книги третьей») его спора с дедом его жены Натальи — Гришакой. Мелехов в это время — один из вожаков мощного казацкого восстания, и девяностолетний Гришака, проводящий дни за чтением Святого Писания, проклинает его: «Людей на смерть водишь, супротив власти поднял, грех великий примаешь!.. Все одно вас изнистожут, а заодно и нас. Бог — он вам свою стезю укажет».
Что ж Мелехов? «И вот сроду люди так, — думал Григорий, выходя из горенки. — Смолоду бесятся, а под старость, что ни лютей смолоду был, то больше начинает за Бога хорониться… Ну уж ежели мне доведется до старости дожить, я эту хреновину не буду читать! Я до библиев не охотник».
Григорий не сдержал слова: не прошло и трех лет, и мы видим его хоронящимся в лесу, как бы в некоем скиту, среди нескольких бежавших из жестокого кровавого мира казаков. Заявившийся туда старый знакомец Григория, Чумаков, еще не утоливший боевой жажды, презрительно говорит перед уходом: «Спаси Христос, мирные разбойнички, за хлеб-соль, за приют. Нехай Боженька даст вам веселой жизни, а то дюже скучно у вас тут. Живете в лесу, молитесь поломанному колесу, разве это жизня?»
Вскоре Григорий, словно бы исполняя до конца заветы деда Гришаки, идет сдаваться новой власти, добровольно и окончательно превращая себя в жертву. Но это вовсе не отменяет, не перечеркивает его предшествующую судьбу, это лишь конец ее. Нет никаких оснований видеть только жертву и в Аксинье. Сквозь все повествование, с самого начала проходит настойчивый мотив: «…в первый раз заметил Григорий, что губы у нее бесстыдно-жадные…», «жадные губы ее беспокойно и вызывающе смеялись», «бесстыдно-зазывно глядела», «порочно-жадные красные губы» и т. д. «Какая порочная красота!» — вырывается при взгляде на Аксинью у одной из «интеллигентных» героинь «Тихого Дона».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178
Вполне вероятно возражение примерно такого характера: не упрощает ли, либо даже не вульгаризирует ли художественный мир «Тихого Дона» это сопряжение истории любви героев с революционным взрывом?
Разумеется, прямое, буквальное отождествление того и другого недопустимо; речь идет отнюдь не о какой-либо однородности переворота в частном, личном и собственно общественном, социальном бытии. Речь идет о том, что переворот совершается и здесь, и там, причем начинается он именно в истории любви. А далее в повествовании можно разглядеть многообразные сопоставления двух вроде бы отдельных или даже чуждых друг другу линий «Тихого Дона».
Казалось бы, уж Аксинья — в данном случае в отличие от Григория — не имеет ровно никакого отношения, никакой связи с революцией в ее непосредственно социальном значении. Но на деле в «Тихом Доне» присутствуют глубинные, подспудные мотивы, внушающие ощущение такой связи.
Вот наиболее «революционная» из героинь «Тихого Дона» — «профессиональная» большевичка Анна Погудко, любимая ученица секретаря парткома Абрамсона и подруга Ильи Бунчука. Григорий, воюя в перешедшем на сторону революции казачьем полку Голубова, сталкивается с ней:
«Черные глаза ее, горевшие под пуховым платком, напомнили Григорию Аксинью, и он секунду, затосковав глазами, смотрел на нее не моргая, удерживая дыхание». (Деталь уже в самом начале «Тихого Дона»: «Аксинья… жгла его полымем черных глаз».)
В подлинном искусстве нет и не может быть случайных, не несущих в себе существенного значения деталей (этим оно, в частности, отличается от заурядных имитаций искусства), пусть даже это «всего лишь» цвет и сила излучения глаз. Вместе с тем было бы, конечно, неосновательно полагать, что соотнесение Аксиньи и Анны введено в повествование целиком сознательно, обдуманно. Нет, художник, по-видимому, как бы подчинился жившему в его воображении громадному целостному образу создаваемого им мира, — и что-то словно заставило его соотнести двух не имеющих, кажется, ничего общего героинь «Тихого Дона».
Это соотнесение угадывается и в роковых сценах гибели обеих героинь (особенно если воспринять эти сцены в целом; я приведу только небольшие фрагменты):
Бунчук «увидел кровяной подтек в левом боку и клочья синей кофты, хлюпко болтавшейся вокруг раны… овладев собой, Бунчук расстегнул на Анне ворот кофточки, порвал на себе исподнюю рубашку и, прижимая комья полотна к ране, видел, как пузырилась кровь, пропуская в отверстие воздух… Губы хватали воздух, а легкие задыхались: воздух шел через рот и рану…»
«Окровавленными трясущимися руками Григорий достал из переменных сум чистую исподнюю рубашку… Пуля вошла Аксинье в левую лопатку. Клочья рубашки и бинт быстро чернели, промокали насквозь. Кровь текла также из полуоткрытого рта Аксиньи, клокотала и булькала в горле…»
Как уже сказано, сходство возникло под пером художника почти или даже совсем неосознанно; точно так же не осознается оно со всей ясностью и читателями «Тихого Дона». Но в художественном творчестве и в его восприятии неосознанное предстает как более мощное и глубже действующее начало: и художник, и мы не рассуждаем об указанном сходстве, но переживаем его в рождающемся перед взорами создателя и затем нас, читателей, художественном бытии — подобно тому как пережил Григорий сходство Анны с Аксиньей, «удерживая дыхание» из-за властно захватившего его волнения.
Конечно, это только одно из постоянных и разнообразных переплетений любви Григория и Аксиньи с непосредственно «революционными» героями и событиями «Тихого Дона». Но наиболее важен, разумеется, тот факт, что необратимая ломка устоев бытия тихого Дона начинается все же именно с этой любви…
Кстати сказать, при появлении шолоховского повествования «преступная» любовь Григория и Аксиньи воспринималась и критиками, и читателями (или хотя бы их частью) в безусловно и сугубо положительном духе: да, мол, превосходно, что рушится эта косная, основанная на господстве обветшалых религиозно-этических догм жизнь Тихого Дона, в том числе и то, что называли «деспотизмом семьи».
Сегодня, после прямо-таки глобального пересмотра оценки Революции, подобное безоговорочное одобрение едва ли возможно. И тем не менее образы Григория и Аксиньи, их трагедийная любовь воспринимается и ныне с самым глубоким сочувствием. Нередко при этом пытаются как-то отделить их от революции и, в частности, видеть в них только ее жертвы . Но реальное содержание «Тихого Дона» решительно противоречит таким попыткам.
Не приходится уже говорить о Григории Мелехове, который действительно становится «жертвой» лишь в конце повествования. Выразительна сцена (в конце «Книги третьей») его спора с дедом его жены Натальи — Гришакой. Мелехов в это время — один из вожаков мощного казацкого восстания, и девяностолетний Гришака, проводящий дни за чтением Святого Писания, проклинает его: «Людей на смерть водишь, супротив власти поднял, грех великий примаешь!.. Все одно вас изнистожут, а заодно и нас. Бог — он вам свою стезю укажет».
Что ж Мелехов? «И вот сроду люди так, — думал Григорий, выходя из горенки. — Смолоду бесятся, а под старость, что ни лютей смолоду был, то больше начинает за Бога хорониться… Ну уж ежели мне доведется до старости дожить, я эту хреновину не буду читать! Я до библиев не охотник».
Григорий не сдержал слова: не прошло и трех лет, и мы видим его хоронящимся в лесу, как бы в некоем скиту, среди нескольких бежавших из жестокого кровавого мира казаков. Заявившийся туда старый знакомец Григория, Чумаков, еще не утоливший боевой жажды, презрительно говорит перед уходом: «Спаси Христос, мирные разбойнички, за хлеб-соль, за приют. Нехай Боженька даст вам веселой жизни, а то дюже скучно у вас тут. Живете в лесу, молитесь поломанному колесу, разве это жизня?»
Вскоре Григорий, словно бы исполняя до конца заветы деда Гришаки, идет сдаваться новой власти, добровольно и окончательно превращая себя в жертву. Но это вовсе не отменяет, не перечеркивает его предшествующую судьбу, это лишь конец ее. Нет никаких оснований видеть только жертву и в Аксинье. Сквозь все повествование, с самого начала проходит настойчивый мотив: «…в первый раз заметил Григорий, что губы у нее бесстыдно-жадные…», «жадные губы ее беспокойно и вызывающе смеялись», «бесстыдно-зазывно глядела», «порочно-жадные красные губы» и т. д. «Какая порочная красота!» — вырывается при взгляде на Аксинью у одной из «интеллигентных» героинь «Тихого Дона».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178