Ему нехватало только руки, долженствующей соединить ангельский бюст с уже готовым венком, в котором виднелась вышитая золотыми буквами надпись: «Милой мамочке ко дню семидесятишестилетия».
В течение почти всего мая и первой половины июня знаменательного в истории человечества 1940 года адвокат Фостер Доллас ежедневно находил час времени для приготовления этого подарка. Никто и ничто не могло ему помешать излить сыновнюю нежность этим способом — несколько несовременным, но ставшим для него традиционным. Ещё в детстве, когда Фостер в тайне от товарищей играл в куклы, мать научила его вышивать на пяльцах. В восемь лет он подарил ей первый плод своего искусства вышивальщика. И вот сорок четвёртое доказательство его сыновней преданности скоро должно было занять место на стене вдовьей спальни миссис Доллас.
Сегодняшний день для Фостера не был отличен от всякого другого. Как ни тревожны были вести из Европы, как ни трагичны события, разыгравшиеся на обагрённых кровью полях Франции, и даже сколь бы непосредственно все это ни касалось Фостера, адвоката Ванденгейма, — костлявая рука с жёсткими рыжими волосками в течение часа ритмически пронизывала иглою голубой шёлк. Только под конец этого часа Фостер начал между стёжками вскидывать взгляд на часы: к восьми личная жизнь должна была быть закончена. Все принадлежности вышивания, как свидетельства страсти, тайной даже для брата Аллена, должны были быть спрятаны. Их место было в большом сейфе, наравне с самыми противозаконными делами конторы «Доллас и Доллас», с доказательствами самых мрачных преступлений дома Ванденгеймов. Подобные документы, способные наповал уложить самого нещепетильного дельца даже в такой нещепетильной стране, как Соединённые Штаты Америки, Фостер хранил в тайне ото всех — от самого Джона, от Аллена Долласа, решительно ото всех. Он надеялся, что когда-нибудь бумаги послужат ему средством самого грандиозного шантажа, какой видывала секретная история американской деловой жизни — шантажа, который сделает его компаньоном Джона. Может быть, и не совсем равноправным, но во всяком случае таким, на которого нельзя кричать, нельзя топать ногами и которого нельзя третировать, как негра. Правда, Фостер не знал, когда наступит час удара, и меньше всего представлял себе, как он решится нанести удар Джону. Стоило ему от теоретических рассуждений о компрометирующей силе того или иного утаённого документа перейти к воображаемой картине битвы с Джоном, как все его тело покрывалось испариной и рыжие волосы на руках темнели от обильного пота. Единственной деталью этой воображаемой картины, с потрясающей ясностью встававшей перед умственным взором Фостера, был сам Джон. Он вздымался над Фостером, как языческий бог, яростно сопротивляющийся свержению с трона Фостер съёживался при мысли о тяжкой лапе Джона, один удар которой мог свалить его, прежде чем удастся воспользоваться хотя бы крохой из плодов победы. Образ этой лапы в литой перчатке из золота, лапы, вооружённой всей мощью административно-полицейской машины Штатов, постоянно довлел над адвокатом. Мысль о том, что он располагает оружием, способным нанести Джону чувствительный удар, не всегда приносила утешения.
Это были какие-то странные психологические ножницы, которые не мог свести даже изощрённый в крючкотворстве мозг адвоката. В его душе ненависть к Джону, питаемая из источника зависти, спорила с животным страхом.
Эти мысли никогда не покидали Долласа. Даже когда он сидел, склонившись над пяльцами, перед его взором реял не ангелочек, а угрожающая маска Джона. Розовели светящиеся, как раковины, большие уши. Фостер ненавидел эту маску, эти уши. Он ненавидел Джона. И тем не менее почти все дела, какие ему приходилось вести, были направлены на ограждение интересов Джона, на укрепление Джоновой долларовой державы.
Вот и сейчас он должен был оставить пяльцы, чтобы заняться делами Джона.
Волчья природа убийц и законы жизни внутри шайки разбойников таковы, что сильный громила не может оставаться равнодушным, когда его более слабый «младший партнёр» пытается украсть у него отмычку.
Американские империалисты не могли не прийти в бешенство, узнав, что один член шайки — Черчилль — пытается за их спиною заключить сделку с другим членом шайки — Гитлером. А именно такие вести прилетели за океан. Кроне знал своё дело. Если он остерегался войти в прямой контакт с Ванденгеймом, когда тот приехал в Европу, то ничто не мешало Кроне встречаться с надёжным человеком Долласа, служившим ему связью со Швейцарией, откуда секретные сообщения шифром шли в Америку по телеграфу. Когда назревала надобность в подобной встрече, Кроне покупал два билета в кинематограф и один из них посылал связному. В течение двух часов они могли шептаться о чём угодно.
Таким образом, сообщение о приезде Роу в Берлин и о результате этого визита — «чудесном избавлении под Дюнкерком» — быстро достигло Штатов и службы осведомления Ванденгейма, чьим «частным» человеком (кроме его официального положения агента американской разведки) был Мак-Кронин. Ванденгейм поручил Долласу выяснить возможные последствия хитрости Черчилля и меры, которые следует рекомендовать государственному департаменту, чтобы локализовать неприятность.
Доллас начал с Уэллеса. Хотя Уэллес уже давно вернулся из Европы, но никто лучше его не мог ориентировать Долласа в событиях. С помощником государственного секретаря, которому выплачивалась основательная тантьема из кассы Ванденгейма, Фостер мог быть откровенен и даже требователен.
В назначенное время Уэллес сидел перед Долласом. Золото Ванденгейма оказалось способно разомкнуть уста даже этого человека, чья угрюмая молчаливость вошла в поговорку: «Неразговорчив, как Самнер». Сцепивши пальцы на животе, с неподвижным лицом и не меняя интонации, Самнер Уэллес рассказывал ту часть своих впечатлений от поездки в Европу, которой не было в его отчёте президенту.
— Как вы помните, — монотонно говорил Уэллес, — в публичном заявлении президента по поводу моей миссии было сказано, что я не уполномочен делать предложения или принимать обязательства от имени правительства США и что визит совершается с единственной целью осведомления президента о существующих условиях в Европе. Устная же инструкция, полученная мною перед отъездом лично от Гопкинса, вменяла мне в обязанность наблюдать за тем, чтобы интересам Штатов не угрожали какие-нибудь предложения, возникающие в определённых кругах.
— Кого он имел в виду под «определёнными кругами»? — спросил Доллас.
Ничуть не изменяя ни интонации, ни выражения лица, Уэллес ответил:
— Таких разъяснений он не дал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127
В течение почти всего мая и первой половины июня знаменательного в истории человечества 1940 года адвокат Фостер Доллас ежедневно находил час времени для приготовления этого подарка. Никто и ничто не могло ему помешать излить сыновнюю нежность этим способом — несколько несовременным, но ставшим для него традиционным. Ещё в детстве, когда Фостер в тайне от товарищей играл в куклы, мать научила его вышивать на пяльцах. В восемь лет он подарил ей первый плод своего искусства вышивальщика. И вот сорок четвёртое доказательство его сыновней преданности скоро должно было занять место на стене вдовьей спальни миссис Доллас.
Сегодняшний день для Фостера не был отличен от всякого другого. Как ни тревожны были вести из Европы, как ни трагичны события, разыгравшиеся на обагрённых кровью полях Франции, и даже сколь бы непосредственно все это ни касалось Фостера, адвоката Ванденгейма, — костлявая рука с жёсткими рыжими волосками в течение часа ритмически пронизывала иглою голубой шёлк. Только под конец этого часа Фостер начал между стёжками вскидывать взгляд на часы: к восьми личная жизнь должна была быть закончена. Все принадлежности вышивания, как свидетельства страсти, тайной даже для брата Аллена, должны были быть спрятаны. Их место было в большом сейфе, наравне с самыми противозаконными делами конторы «Доллас и Доллас», с доказательствами самых мрачных преступлений дома Ванденгеймов. Подобные документы, способные наповал уложить самого нещепетильного дельца даже в такой нещепетильной стране, как Соединённые Штаты Америки, Фостер хранил в тайне ото всех — от самого Джона, от Аллена Долласа, решительно ото всех. Он надеялся, что когда-нибудь бумаги послужат ему средством самого грандиозного шантажа, какой видывала секретная история американской деловой жизни — шантажа, который сделает его компаньоном Джона. Может быть, и не совсем равноправным, но во всяком случае таким, на которого нельзя кричать, нельзя топать ногами и которого нельзя третировать, как негра. Правда, Фостер не знал, когда наступит час удара, и меньше всего представлял себе, как он решится нанести удар Джону. Стоило ему от теоретических рассуждений о компрометирующей силе того или иного утаённого документа перейти к воображаемой картине битвы с Джоном, как все его тело покрывалось испариной и рыжие волосы на руках темнели от обильного пота. Единственной деталью этой воображаемой картины, с потрясающей ясностью встававшей перед умственным взором Фостера, был сам Джон. Он вздымался над Фостером, как языческий бог, яростно сопротивляющийся свержению с трона Фостер съёживался при мысли о тяжкой лапе Джона, один удар которой мог свалить его, прежде чем удастся воспользоваться хотя бы крохой из плодов победы. Образ этой лапы в литой перчатке из золота, лапы, вооружённой всей мощью административно-полицейской машины Штатов, постоянно довлел над адвокатом. Мысль о том, что он располагает оружием, способным нанести Джону чувствительный удар, не всегда приносила утешения.
Это были какие-то странные психологические ножницы, которые не мог свести даже изощрённый в крючкотворстве мозг адвоката. В его душе ненависть к Джону, питаемая из источника зависти, спорила с животным страхом.
Эти мысли никогда не покидали Долласа. Даже когда он сидел, склонившись над пяльцами, перед его взором реял не ангелочек, а угрожающая маска Джона. Розовели светящиеся, как раковины, большие уши. Фостер ненавидел эту маску, эти уши. Он ненавидел Джона. И тем не менее почти все дела, какие ему приходилось вести, были направлены на ограждение интересов Джона, на укрепление Джоновой долларовой державы.
Вот и сейчас он должен был оставить пяльцы, чтобы заняться делами Джона.
Волчья природа убийц и законы жизни внутри шайки разбойников таковы, что сильный громила не может оставаться равнодушным, когда его более слабый «младший партнёр» пытается украсть у него отмычку.
Американские империалисты не могли не прийти в бешенство, узнав, что один член шайки — Черчилль — пытается за их спиною заключить сделку с другим членом шайки — Гитлером. А именно такие вести прилетели за океан. Кроне знал своё дело. Если он остерегался войти в прямой контакт с Ванденгеймом, когда тот приехал в Европу, то ничто не мешало Кроне встречаться с надёжным человеком Долласа, служившим ему связью со Швейцарией, откуда секретные сообщения шифром шли в Америку по телеграфу. Когда назревала надобность в подобной встрече, Кроне покупал два билета в кинематограф и один из них посылал связному. В течение двух часов они могли шептаться о чём угодно.
Таким образом, сообщение о приезде Роу в Берлин и о результате этого визита — «чудесном избавлении под Дюнкерком» — быстро достигло Штатов и службы осведомления Ванденгейма, чьим «частным» человеком (кроме его официального положения агента американской разведки) был Мак-Кронин. Ванденгейм поручил Долласу выяснить возможные последствия хитрости Черчилля и меры, которые следует рекомендовать государственному департаменту, чтобы локализовать неприятность.
Доллас начал с Уэллеса. Хотя Уэллес уже давно вернулся из Европы, но никто лучше его не мог ориентировать Долласа в событиях. С помощником государственного секретаря, которому выплачивалась основательная тантьема из кассы Ванденгейма, Фостер мог быть откровенен и даже требователен.
В назначенное время Уэллес сидел перед Долласом. Золото Ванденгейма оказалось способно разомкнуть уста даже этого человека, чья угрюмая молчаливость вошла в поговорку: «Неразговорчив, как Самнер». Сцепивши пальцы на животе, с неподвижным лицом и не меняя интонации, Самнер Уэллес рассказывал ту часть своих впечатлений от поездки в Европу, которой не было в его отчёте президенту.
— Как вы помните, — монотонно говорил Уэллес, — в публичном заявлении президента по поводу моей миссии было сказано, что я не уполномочен делать предложения или принимать обязательства от имени правительства США и что визит совершается с единственной целью осведомления президента о существующих условиях в Европе. Устная же инструкция, полученная мною перед отъездом лично от Гопкинса, вменяла мне в обязанность наблюдать за тем, чтобы интересам Штатов не угрожали какие-нибудь предложения, возникающие в определённых кругах.
— Кого он имел в виду под «определёнными кругами»? — спросил Доллас.
Ничуть не изменяя ни интонации, ни выражения лица, Уэллес ответил:
— Таких разъяснений он не дал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127