. Когда-нибудь в другой раз…
— Мы вас поддержим, Сергей Сергеевич.
— Душевно благодарю… Да и как же мне не быть с вами? Когда я вижу эту молодую, свежую, тянущуюся к свету аудиторию, восприимчивую ко всему новому, живому, ко всему чуждому стариковского шаблона, чуждому академической мертвечины, когда я вижу эти горящие глаза, эти возбужденные лица, преображенные таинством искусства, я говорю, я кричу с упоением: «Да, я ваш! Березин ваш, слышь, жив человек!» Готов нести вам свой труд, свои идеи — последние, глубинные идеи, Ксения Карловна, — готов отдать вам свой дар, свое вдохновение, душу живу, все то, что у меня есть святого, что мне дано свыше…
Он осекся: конец фразы опять был нехорош. Однако Ксения Карловна не заметила неудачных выражений Березина или сразу признала их чисто метафорический характер.
— Комитет очень удовлетворен вашей активностью, в частности и по устройству сегодняшних торжеств, — сказала она. — О вас уже говорилось, — правда, пока в дискуссионном, а не революционном порядке, — и большинство намечается в вашу пользу. Об этом сообщено также в Москву. Я уверена, что вам будут предоставлены самые широкие возможности работы.
Березин передвинул руку на груди, еще ближе к сердцу, и совсем склонил голову набок.
— Благодарю и тронут больше, чем могу выразить!.
— Лично от себя я позволила бы себе только одно замечание… Вы разрешите?
— Ради Бога! Прошу вас.
— Не нравится мне вот этот плакат! Да, я понимаю идею подсолнуха, знаю, что можно сказать в его обоснование, Лебедев мне объяснял… Но что же делать? Мне не нравится.
— Я не защищаю этот символ безоговорочно, однако…
— Должна вам сказать, я очень отстала в живописи, я остановилась на передвижниках. Но мне кажется, что пролетариату с этим не по пути. По-моему, это скорее декадентское искусство пережившей себя мелкой буржуазии или разлагающегося люмпенпролетариата… Впрочем, оговариваюсь, это только мое персональное мнение. В Комитете это не дебатировалось.
— Ксения Карловна, я не буду спорить по существу, я готов даже допустить, что во многом вы правы… Вы очень верно смотрите на искусство…
— Ах, нет, я и не претендую.
— Очень верно и тонко, кому же и видеть, как не мне? Однако согласитесь и вы, что новое вино нельзя лить в старые мехи. В искусстве, как во всем, пролетариат должен сказать свое слово и сказать его громко, мощно, зычно, как власть имущий на весь мир!
— С этим я совершенно согласна.
— Нельзя, разбив могучим порывом старые социальные кумиры, в искусстве поклоняться отжившим, мертвым, гниющим богам! — сказал с силой Сергей Сергеевич. — Если вы бросили вызов всей земле, посягните и на духовную гущу прошлого. Будьте богоборцами до конца, и вас осенит крылом победа! Старый мир завертится волчком и запляшет, как ужаленный, Ксения Карловна, голову даю на отсечение! Пусть наш лет в будущее будет головокружительно смел, пусть он будет прекрасен великой, глубинной, святой красотою, как мощный прыжок Нижинского, как бунтарский зык Стеньки Разина!
— Повторяю, с этим я готова согласиться, по крайней мере отчасти, — сказала напуганная Ксения Карловна (прыжок Нижинского и зык Стеньки Разина не были предусмотрены программой). — Разногласия между нами скорее в сфере проблематики искусства. Ищите новых путей, Сергей Сергеевич, и планируйте ваши искания. Я уверена, что советская власть всячески пойдет вам навстречу.
— Великое вам спасибо, но лично мне ничего не нужно, помогите только моему делу. Будем строить новую жизнь, Ксения Карловна, будем создавать новое искусство, и в чаяньи его воскликнем издали: «Ей, гряди скоро!» — с чувством говорил самым глубоким своим голосом Сергей Сергеевич Березин.
— …А отчего бы и не о самом настоящем?
— Мы не «русские мальчики», которыми старательно и непохоже восторгался Достоевский.
— Отчего бы не подумать о самом настоящем и русским старикам? Ваш фаустовский путь…
— Фаустовский?
— У нас в России были Гамлеты, Чайльд-Гарольды, дон-Кихотами хоть пруд пруди. Только Фаустов не было. Итак, ваш скорбный листок?..
— Нет болезни, нет и скорбного листка.
— Болезнь есть: чрезмерная независимость.
— Золотая середина между Юлием Цезарем и Молчалиным.
— Допустим… Значит, вы юношей начали с философии?
— Да. Тогда, как, впрочем, и теперь, как и всегда, шла борьба за существование между десятком философских систем. Я был молод, и очень хотел сделать выбор, — ведь это главная радость в жизни. Поэтому я изучал одну систему за другой и добросовестно изучал. Обычно бывает так! в каждой системе есть основной философ, чаще всего немец, и семьдесят семь комментаторов. Высшим счастьем для каждого русского философа было стать комментатором номер семьдесят восьмой. Вот я все это и изучал; Изучал с жаром и делал вид, что восторгаюсь…
— Так, так… И на какой системе вы остановились?
— Сумбур у меня в голове был необычайный. Каждая из этих систем разбивала все другие, между тем, к моему ужасу, я в каждой находил некоторое удовлетворение и отклик, не скажу, своим мыслям, — какие уж могли быть тогда у меня мысли? — но отклик своим настроениям. Утром я читал у Канта о категорическом императиве — и восхищался. А вечером читал у Гегеля о том, что самое великое в истории есть торжество одной воли над другими, — и тоже восхищался.
— Разве Гегель это сказал?
— Сказал где-то. Я и теперь думаю, что это одна из самых соблазнительных, самых опасных идей в истории философских течений. Мысль эта в моей жизни сыграла немалую роль.
— Вот как?.. Значит, всеми восхищались поровну?
— И приписывал это, с отчаяньем, своей поверхностности, отсутствию своеобразия мысли и недостатку аналитического дара. Каждый большой философ разрушал системы своих предшественников, и обычно разрушал мастерски. Это было в порядке вещей. Но затем, изучая последовательно разные книги одного и того же философа, я стал убеждаться, что каждый из них разрушает также и свою собственную систему. Помню свой наивный подсчет, по которому выходило, что существует пять или шесть разных Ницше и не менее четырех Кантов. Это было для меня тяжким ударом. Шефтсбери как-то сказал: «Нет лучшего способа, чем система, для того, чтобы стать дураком». Я тогда еще не знал этих слов Шефтсбери, Однако у меня смутно росла простая мысль о том, что люди не машины для выработки «твердого философского мировоззрения» и что трудно выработать твердое философское мировоззрение, когда сам человек, общий знаменатель систем, — по классическому выражению, «соткан из противоречий». Если бы я был одарен в какой-либо области искусства, я туда и ушел бы. Искусство всегда выход, оно предприятие с ограниченной ответственностью: в нем своя рука владыка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101
— Мы вас поддержим, Сергей Сергеевич.
— Душевно благодарю… Да и как же мне не быть с вами? Когда я вижу эту молодую, свежую, тянущуюся к свету аудиторию, восприимчивую ко всему новому, живому, ко всему чуждому стариковского шаблона, чуждому академической мертвечины, когда я вижу эти горящие глаза, эти возбужденные лица, преображенные таинством искусства, я говорю, я кричу с упоением: «Да, я ваш! Березин ваш, слышь, жив человек!» Готов нести вам свой труд, свои идеи — последние, глубинные идеи, Ксения Карловна, — готов отдать вам свой дар, свое вдохновение, душу живу, все то, что у меня есть святого, что мне дано свыше…
Он осекся: конец фразы опять был нехорош. Однако Ксения Карловна не заметила неудачных выражений Березина или сразу признала их чисто метафорический характер.
— Комитет очень удовлетворен вашей активностью, в частности и по устройству сегодняшних торжеств, — сказала она. — О вас уже говорилось, — правда, пока в дискуссионном, а не революционном порядке, — и большинство намечается в вашу пользу. Об этом сообщено также в Москву. Я уверена, что вам будут предоставлены самые широкие возможности работы.
Березин передвинул руку на груди, еще ближе к сердцу, и совсем склонил голову набок.
— Благодарю и тронут больше, чем могу выразить!.
— Лично от себя я позволила бы себе только одно замечание… Вы разрешите?
— Ради Бога! Прошу вас.
— Не нравится мне вот этот плакат! Да, я понимаю идею подсолнуха, знаю, что можно сказать в его обоснование, Лебедев мне объяснял… Но что же делать? Мне не нравится.
— Я не защищаю этот символ безоговорочно, однако…
— Должна вам сказать, я очень отстала в живописи, я остановилась на передвижниках. Но мне кажется, что пролетариату с этим не по пути. По-моему, это скорее декадентское искусство пережившей себя мелкой буржуазии или разлагающегося люмпенпролетариата… Впрочем, оговариваюсь, это только мое персональное мнение. В Комитете это не дебатировалось.
— Ксения Карловна, я не буду спорить по существу, я готов даже допустить, что во многом вы правы… Вы очень верно смотрите на искусство…
— Ах, нет, я и не претендую.
— Очень верно и тонко, кому же и видеть, как не мне? Однако согласитесь и вы, что новое вино нельзя лить в старые мехи. В искусстве, как во всем, пролетариат должен сказать свое слово и сказать его громко, мощно, зычно, как власть имущий на весь мир!
— С этим я совершенно согласна.
— Нельзя, разбив могучим порывом старые социальные кумиры, в искусстве поклоняться отжившим, мертвым, гниющим богам! — сказал с силой Сергей Сергеевич. — Если вы бросили вызов всей земле, посягните и на духовную гущу прошлого. Будьте богоборцами до конца, и вас осенит крылом победа! Старый мир завертится волчком и запляшет, как ужаленный, Ксения Карловна, голову даю на отсечение! Пусть наш лет в будущее будет головокружительно смел, пусть он будет прекрасен великой, глубинной, святой красотою, как мощный прыжок Нижинского, как бунтарский зык Стеньки Разина!
— Повторяю, с этим я готова согласиться, по крайней мере отчасти, — сказала напуганная Ксения Карловна (прыжок Нижинского и зык Стеньки Разина не были предусмотрены программой). — Разногласия между нами скорее в сфере проблематики искусства. Ищите новых путей, Сергей Сергеевич, и планируйте ваши искания. Я уверена, что советская власть всячески пойдет вам навстречу.
— Великое вам спасибо, но лично мне ничего не нужно, помогите только моему делу. Будем строить новую жизнь, Ксения Карловна, будем создавать новое искусство, и в чаяньи его воскликнем издали: «Ей, гряди скоро!» — с чувством говорил самым глубоким своим голосом Сергей Сергеевич Березин.
— …А отчего бы и не о самом настоящем?
— Мы не «русские мальчики», которыми старательно и непохоже восторгался Достоевский.
— Отчего бы не подумать о самом настоящем и русским старикам? Ваш фаустовский путь…
— Фаустовский?
— У нас в России были Гамлеты, Чайльд-Гарольды, дон-Кихотами хоть пруд пруди. Только Фаустов не было. Итак, ваш скорбный листок?..
— Нет болезни, нет и скорбного листка.
— Болезнь есть: чрезмерная независимость.
— Золотая середина между Юлием Цезарем и Молчалиным.
— Допустим… Значит, вы юношей начали с философии?
— Да. Тогда, как, впрочем, и теперь, как и всегда, шла борьба за существование между десятком философских систем. Я был молод, и очень хотел сделать выбор, — ведь это главная радость в жизни. Поэтому я изучал одну систему за другой и добросовестно изучал. Обычно бывает так! в каждой системе есть основной философ, чаще всего немец, и семьдесят семь комментаторов. Высшим счастьем для каждого русского философа было стать комментатором номер семьдесят восьмой. Вот я все это и изучал; Изучал с жаром и делал вид, что восторгаюсь…
— Так, так… И на какой системе вы остановились?
— Сумбур у меня в голове был необычайный. Каждая из этих систем разбивала все другие, между тем, к моему ужасу, я в каждой находил некоторое удовлетворение и отклик, не скажу, своим мыслям, — какие уж могли быть тогда у меня мысли? — но отклик своим настроениям. Утром я читал у Канта о категорическом императиве — и восхищался. А вечером читал у Гегеля о том, что самое великое в истории есть торжество одной воли над другими, — и тоже восхищался.
— Разве Гегель это сказал?
— Сказал где-то. Я и теперь думаю, что это одна из самых соблазнительных, самых опасных идей в истории философских течений. Мысль эта в моей жизни сыграла немалую роль.
— Вот как?.. Значит, всеми восхищались поровну?
— И приписывал это, с отчаяньем, своей поверхностности, отсутствию своеобразия мысли и недостатку аналитического дара. Каждый большой философ разрушал системы своих предшественников, и обычно разрушал мастерски. Это было в порядке вещей. Но затем, изучая последовательно разные книги одного и того же философа, я стал убеждаться, что каждый из них разрушает также и свою собственную систему. Помню свой наивный подсчет, по которому выходило, что существует пять или шесть разных Ницше и не менее четырех Кантов. Это было для меня тяжким ударом. Шефтсбери как-то сказал: «Нет лучшего способа, чем система, для того, чтобы стать дураком». Я тогда еще не знал этих слов Шефтсбери, Однако у меня смутно росла простая мысль о том, что люди не машины для выработки «твердого философского мировоззрения» и что трудно выработать твердое философское мировоззрение, когда сам человек, общий знаменатель систем, — по классическому выражению, «соткан из противоречий». Если бы я был одарен в какой-либо области искусства, я туда и ушел бы. Искусство всегда выход, оно предприятие с ограниченной ответственностью: в нем своя рука владыка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101