– Не приходилось, – ответил озадаченный Алеша.
– Ну а в тюремной одиночке тем более, – весело продолжал Рябцев, – значит, опыта переносить длительное одиночество у вас никакого. Тем лучше для меня, врача-психолога. Я получу самые точные данные о вашей способности переносить тишину. Зачем космонавту проходить сурдокамеру, вы уже знаете. Космические полеты с каждым годом удлиняются по времени. Не за горами день, когда будем стартовать куда-нибудь подальше, чем в околоземное пространство. А в любом полете космонавт одинок. Черный воздух, бешеная скорость корабля, ощущение невесомости – все это по-разному отражается на человеческой психике. Значит, нужна закалка. Здесь, у нас, так сказать, публичное одиночество, – указал он на тяжелую, окованную металлом дверь, ведущую в сурдокамеру, – космонавт ничего не видит и не слышит, его же видят все. Каждый шаг и каждый вздох на учете. Вот эти приборы, – кивнул он на многочисленные осциллографы, – будут записывать решительно все: работу вашего сердца, дыхание, биотоки мозга, состояние нервной системы. Так что вы постоянно будете помнить, что подконтрольны, а следовательно, и вести себя станете соответственно, совсем не так, как вели бы себя, будучи уверенным, что за вами никто не подглядывает. А знаете, Алексей Павлович, как это было бы интересно понаблюдать за человеком, который знает, что его одиночество никто не контролирует. Даже самые великие в таком одиночестве проявляют себя необычно. Кто-то подсмотрел, что Наполеон прыгает на одной ноге, один из наших русских писателей-классиков выкрикивал по-петушиному и так далее. У вас же будет публичное одиночество, – назидательно повторил Рябцев.
– Василий Николаевич, – перебил его Горелов. – Я читал, будто Титов выучил в сурдокамере главу из «Евгения Онегина». Может, и мне чем-нибудь запастись, чтобы скрасить свое бытие?
Рябцев подтвердил:
– Да, да… журналисты этим очень умилялись. Это, конечно, было эффектно – учить стихи. Но мы сейчас против того, чтобы космонавт приходил в сурдокамеру с книгой. Чтение снижает суровость испытания. М притом, уважаемый Алексей Павлович, позволю себе уверить вас, что в реальном космическом полете парить с книжкой в руке в малогабаритной кабине – удовольствие не из больших.
– Стало быть, пойду в камеру с голыми руками.
– Нет, я этого не сказал. Кое-что мы разрешаем. Например, лобзик для выпиливания и кусок дерева в придачу. Карандаш и бумагу также… Но вы же, говорят, живописью увлекаетесь. Что может быть лучше? Берите краски и дело в шляпе.
– Значит, рисовать можно? – оживился Горелов.
– Можно, можно… Да вот посмотрите, сейчас в камере капитан Карпов. Чем он, однако, занимается? – Щелкнула кнопка на пульте, и на голубоватом экране телевизора возникла часть сурдокамеры и расхаживающий по ней Карпов, у которого уже выросла солидная борода. Карпов походил немного, потом уселся за рабочий столик, что-то записал в журнал-дневник и откуда-то снизу, из невидимой части сурдокамеры, достал вытесанную из деревянного бруса модель трехмачтового фрегата. Раскрыв перочинный нож, он деловито подстрогал изогнувшийся, словно под напором ветра, деревянный парус, отдалив от себя игрушку, пристально посмотрел на нее и под нос себе пропел фальшивым баритоном:
Суждены нам благие порывы,
Но свершить ничего не дано.
– Эк его на Некрасова повело, – прищурился Рябцев, – бедняга еще и не знает, что сегодняшняя ночь у него здесь последняя. Настроился подольше у нас пожить.
Карпов положил на место модель фрегата, нажал на столе кнопку. Резкий скрежет зуммера наполнил лабораторию, и на пульте управления погасли лампочки, удостоверявшие, что телевидение работает нормально. Изображение камеры и сидевшего за рабочим столом Карпова мгновенно пропало на обоих экранах.
– Зачем он выключил телевизор? – поинтересовался Горелов.
Лаборанта смущенно отвернулась. Рябцев дружески взял Горелова за локоть, отвел в сторону от пультовой установки.
– Дорогой Алексей Павлович, иногда космонавт имеет право выключить голубой экран. Когда ему э-э-э… это очень нужно…
Вскоре лампочки снова зажглись, и Горелов опять увидел на экране часть сурдокамеры с креслом, столиком и полочкой над ним. В соответствии с распорядком дня Карпов писал плакат: «Тише, нас подслушивают!» Потом приблизился обеденный час, и он деловито, как истая домохозяйка, гремел посудой, наливал в тарелку из термоса борщ. Его гибкая фигура неторопливо двигалась на экране, из камеры отчетливо доносился стук ножа и вилки.
– Ну что, Алексей Павлович, общее представление о нашей лаборатории получили? – осведомился Рябцев.
– Общее имею, – согласился Горелов, – остановка за детальным.
– Скоро и детальное получите – пятница не за горами.
* * *
Когда плохо писалось, Рогов любил смотреть в широкое светлое окно, выходившее на шумный, прямой как стрела Комсомольский проспект. Там ни на секунду не замирало движение. Шли люди, каких много в Москве: озабоченные и праздные, веселые и грустные, молодые и старые. По свободному от снега зимнему стылому асфальту проспекта проносились автомашины разных марок и цветов, шелестели синие троллейбусы. Иногда в этом потоке мелькали челноки-мотороллеры. Это жила Москва, единая в своем движении, и картина, которую Рогов видел за окном, заражала его энергией и свежестью.
В этот воскресный день людской поток на широком Комсомольском проспекте отчего-то казался Лене пасмурным, лишенным обычной говорливой веселости. Возможно, так и было на самом деле. Сердитый март упорно боролся с затянувшейся зимой и никак не мог ее осилить. Словно брюзжащий старик, шипел он на нее потеплевшим ветром, старался пробить бреши в сером месиве низкого неба, чтобы подарить земле и людям солнечное тепло, но все усилия его оказывались напрасными. Солнце меркло, а низкое небо становилось все темнее и темнее. Во второй половине дня посыпал густой мокрый снег, заставляя людей шагать быстрее, поднимать воротники пальто. Крыши троллейбусов и автобусов сделались белыми. Было слышно, как на улице дворники со скрипом сгребают сугробы. После четырех часов промозглые сумерки, перемешанные с туманом, опустились на холодные глыбы зданий, мостовые и тротуары. Первые вечерние огни, загоревшиеся над столицей, тоже казались блеклыми, им трудно было пробить кромешную мглу.
Леня в этот день готовил для отдельного издания свои путевые очерки об Арктике. Черная лента портативной «Эрики» пропустила через себя десять страничек с двойным интервалом, а на одиннадцатой запнулась: она так и осталась недописанной. Позабыв об арктических свирепых морозах и своих недавних друзьях, осваивавших там белые просторы, Леня упорно думал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106