Батюшку вспомнил старенького, хромого, в очках с толстенными стёклами: «причащается раб Божий младенец Симеон честнаго и пресвятаго Тела и Крови Господа нашего Иисуса Христа…»
Рухнул я тут на нары и зарыдал. Так зарыдал, что аж охранник мой испугался. Дверь открыл, зашёл, хоть и не положено им, присел рядом и утешает.
А я словно в исступление впал – не вижу ничего, не слышу, рыдаю аж с рыком утробным, и кричу сквозь рыданья:
– Господи! Прости меня мерзавца окаянного! Родителей моих ради, спаси мальчишечку, не дай помереть! Матерь Божья! Ради его матери, спаси мной убиенного! Господи! Меня накажи, убей меня – его спаси! Господи! Боже мой! Господи!
Сколько я бился так – не помню. Сказали потом – полутора суток. В забытьё впал. Очнулся – нары перед глазами в крови засохшей, лицо разбито, это я головой об них сильно стучался. Внутри пустота. Всё помню, ничего не чувствую, ничего не хочу, словно я умер уже.
Слышу ключ в решётке клацкнул, вошёл кто-то. Голос охранника моего: – Очнулся бедолага!
Идругой голос, тонкий такой, сипловатый:
– Прохоров! Вставай! На выход с вещами!
Так же, омертвело, встал, пиджак свой порванный подобрал, вышел. По коридору иду за охранником, мысль такая холодная, спокойная в голове: – побежать, что ли? Пристрелили бы уж скорей, без тягомотины, суда бы не было – родным позора. Но удержался.
Ввели в кабинет, обшарпанный какой-то, грязной зеленой краской грубо покрашенный.
Человек в гражданском сидит, видно – следователь. Молодой, чисто выбритый, «Шипром» пахнет, и глаза незлые.
– Садитесь, Прохоров, можете курить (а я курил тогда «Казбек»– дорогие).
– Повезло Вам, Прохоров – дело закрыто. Курсант в больнице очнулся, чувствует себя хорошо, даже врачи удивлены. Сидеть бы Вам за тяжкие телесные, да полковник приезжал, командир училища. Привёз письменные отказы от претензий всех побитых вами курсантов и ходатайство о прекращении дела. Я был против, но наверху дело замяли, видно училищу скандал не нужен. Вы свободны. Можете идти, вот пропуск на выход. Там внизу вас старик какой-то дожидается. Не попадайте к нам больше, Прохоров.
Ничего не понимая, бесчувственный как бревно, словно обухом сзади ошарашенный, спускаюсь вниз в приёмное, навстречу – мой дед. Строгий, высокий, на груди полный «Георгий», в руке плеть держит, рядом охранник мой стоит, пожилой, усатый, видно только что говорили они о чём-то.
Сверкнул на меня дед очами из под бровей кудлатых, да как вытянет кнутом плетёным из бычьей шкуры со всего маху, у меня аж дыханье от боли перехватило.
– Кланяйся, Семён, вот этому человеку, он теперь твой первый благодетель, к Богу тебя оборотил. Да имя его, раба Божия Димитрия в памяти своей ножом вырежи! Во всю остатнюю жизнь за него молиться будешь! Он и телеграмму домой о тебе паршивце прислал.
И вновь кнутом взмахнул. Охранник-то мой, хвать его за руку, не даёт ударить:
– Ты что, Тимофей Васильич, не ровён час самого посадят! Оставь ты его! Вишь – Господь его услышал, чудом дело-то закрыли! Простил его Бог, и ты прости!
– Прощу. Но накажу. Всё, Семён, кончилась твоя Москва! Домой едем. Тебя невеста ждёт.
– Какая невеста?
– Увидишь.
И поклонился до земли охраннику моему:
– Спаси тя Христос, Дмитрий Иванович, век за тебя Бога молить не забуду!
Затем резко повернулся на каблуках и пошёл к выходу.
Дверь родительского дома мне открыла Нина.
– А, ну! Нина Петровна! Расскажи моквичу как тебя по деревенски за меня выдали!
– Оставь, Семёнушка, что тут рассказывать, Алексею такое поди неинтересно!
– Очень интересно, Ниночка, расскажите пожалуйста, я и так уже второй день словно в другой стране и в другом веке живу! Бога ради, расскажите!
– Ну, уж коли хотите… Всё у нас по простому было. Мне тогда семнадцать только исполнилось, к родителям моим пришли Тимофей Васильевич, дедушка Семёна моего, да мама его Анисья Игнатьевна, нарядные и серёзные такие! Меня мамка из дому выставила, да я – к окну, и, грешным делом, всё и подслушала.
– Мои родители Семёновых за стол усадили, чай там, что было в доме – на стол, посидели для порядку. Потом Тимофей Васильевич говорит:
– Пётр Сергеич! Кабы всё по хорошему было, я б тебе счас про купца да товар зачал. А, как купец не в порядке, то я к тебе, почитай, за милостью пришёл. Внучка моего Сёмку ты знаешь, неплохой был мальчишка. А сейчас в Москве в «околотке» сидит. За пьяную драку. Мне добрый человек телеграмму прислал, что судить должны были Сёмку – поувечил он кого – то. Но, Бог мило-стив – отпустят. Пишет чтоб я забрал его от греха подальше. Спаси Господь того благодетеля во вечные веки! Еду за ним сегодня. Кого привезу – не знаю – почитай пять лет не видел. Вишь вот – как на духу тебе рассказал, ничего не утаил. Теперь, всё зная, от-веть мне – отдашь ли за моего шалопая младшенькую свою, Нину?
Помолчал папка, и говорит:
– Пусть Мотю идёт спрашивать. Коли Божья воля есть – отдам. Я ваш Прохоровский род знаю. У вас коли мужик и задурит, то не по злу а от силушки лишней, которой – уж и наградил же вас Господь! Сёмку твоего с детства уважал, ладный был парень, думаю – исправится. Коли Мотя благословит – забирайте Нинку!
Я у окна – не живая не мёртвая. Семёна и не помню хорошенько, он в армию ушёл – мне только двенадцать стукнуло, и вдруг – раз – и «забирайте»! Ужас! Похолодела вся, сердце почти не бъётся! А тут отца голос:
– Нина! Поди в избу!
Я вошла, вся дрожу. Отец встал, перекрестил меня и говорит негромко:
– Дочка! Иди к Мотюшке, скажи – отец спрашивает – есть ли воля Божья идти мне замуж за Семёна Прохорова? Что она тебе скажет – придёшь и нам поведаешь. Иди с миром, голубка моя!
Пошла я к Моте нашей «Боженькиной». Она в сарайчике жила летом в последние годы жизни, там и людей принимала. «Келейкой» свой сарайчик называла. Вхожу к ней в «келейку» – она в креслице вот в этом сидит, в котором вы Алексей сейчас, в сарафанчике тёмненьком, застиранном (шить себе новое по многу лет не позволяла и стирала сама), платочек, как сейчас помню, праздничный на ней одет – «Пасхальный», чёточки в руках затёртые и сияет вся – «Исайя ликуй» – напевает. Я так удивилась, что и про своё дело-то позабыла.
– Мотюшка – спрашиваю – сегодня ж разве праздник какой? Нет ведь в месяцеслове даже «пол-елея»?
– Праздник у меня! Праздник! Крестницу любимую замуж отдаю, Нинушку драгоценную! За добра молодца Симеона Евграфовича! Будет жить с ним счастливо, слушаться его во всём, кра-а-сивых деток растить!
Я так и ахнула:
– Мотюшка! Я ж его и не знаю совсем!
– А под венец пойдёшь – и узнаешь.
– Мотюшка!!!
– Раба Божья девица Нина! Есть воля Божья тебе за Семёна идти, так отцу и скажи! И ещё – собирай вещи да, сейчас же к жениху в дом уходи – так Богу угодно. Подойди, поцелую тебя, радость моя, будь счастлива и Господа всегда благодари!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Рухнул я тут на нары и зарыдал. Так зарыдал, что аж охранник мой испугался. Дверь открыл, зашёл, хоть и не положено им, присел рядом и утешает.
А я словно в исступление впал – не вижу ничего, не слышу, рыдаю аж с рыком утробным, и кричу сквозь рыданья:
– Господи! Прости меня мерзавца окаянного! Родителей моих ради, спаси мальчишечку, не дай помереть! Матерь Божья! Ради его матери, спаси мной убиенного! Господи! Меня накажи, убей меня – его спаси! Господи! Боже мой! Господи!
Сколько я бился так – не помню. Сказали потом – полутора суток. В забытьё впал. Очнулся – нары перед глазами в крови засохшей, лицо разбито, это я головой об них сильно стучался. Внутри пустота. Всё помню, ничего не чувствую, ничего не хочу, словно я умер уже.
Слышу ключ в решётке клацкнул, вошёл кто-то. Голос охранника моего: – Очнулся бедолага!
Идругой голос, тонкий такой, сипловатый:
– Прохоров! Вставай! На выход с вещами!
Так же, омертвело, встал, пиджак свой порванный подобрал, вышел. По коридору иду за охранником, мысль такая холодная, спокойная в голове: – побежать, что ли? Пристрелили бы уж скорей, без тягомотины, суда бы не было – родным позора. Но удержался.
Ввели в кабинет, обшарпанный какой-то, грязной зеленой краской грубо покрашенный.
Человек в гражданском сидит, видно – следователь. Молодой, чисто выбритый, «Шипром» пахнет, и глаза незлые.
– Садитесь, Прохоров, можете курить (а я курил тогда «Казбек»– дорогие).
– Повезло Вам, Прохоров – дело закрыто. Курсант в больнице очнулся, чувствует себя хорошо, даже врачи удивлены. Сидеть бы Вам за тяжкие телесные, да полковник приезжал, командир училища. Привёз письменные отказы от претензий всех побитых вами курсантов и ходатайство о прекращении дела. Я был против, но наверху дело замяли, видно училищу скандал не нужен. Вы свободны. Можете идти, вот пропуск на выход. Там внизу вас старик какой-то дожидается. Не попадайте к нам больше, Прохоров.
Ничего не понимая, бесчувственный как бревно, словно обухом сзади ошарашенный, спускаюсь вниз в приёмное, навстречу – мой дед. Строгий, высокий, на груди полный «Георгий», в руке плеть держит, рядом охранник мой стоит, пожилой, усатый, видно только что говорили они о чём-то.
Сверкнул на меня дед очами из под бровей кудлатых, да как вытянет кнутом плетёным из бычьей шкуры со всего маху, у меня аж дыханье от боли перехватило.
– Кланяйся, Семён, вот этому человеку, он теперь твой первый благодетель, к Богу тебя оборотил. Да имя его, раба Божия Димитрия в памяти своей ножом вырежи! Во всю остатнюю жизнь за него молиться будешь! Он и телеграмму домой о тебе паршивце прислал.
И вновь кнутом взмахнул. Охранник-то мой, хвать его за руку, не даёт ударить:
– Ты что, Тимофей Васильич, не ровён час самого посадят! Оставь ты его! Вишь – Господь его услышал, чудом дело-то закрыли! Простил его Бог, и ты прости!
– Прощу. Но накажу. Всё, Семён, кончилась твоя Москва! Домой едем. Тебя невеста ждёт.
– Какая невеста?
– Увидишь.
И поклонился до земли охраннику моему:
– Спаси тя Христос, Дмитрий Иванович, век за тебя Бога молить не забуду!
Затем резко повернулся на каблуках и пошёл к выходу.
Дверь родительского дома мне открыла Нина.
– А, ну! Нина Петровна! Расскажи моквичу как тебя по деревенски за меня выдали!
– Оставь, Семёнушка, что тут рассказывать, Алексею такое поди неинтересно!
– Очень интересно, Ниночка, расскажите пожалуйста, я и так уже второй день словно в другой стране и в другом веке живу! Бога ради, расскажите!
– Ну, уж коли хотите… Всё у нас по простому было. Мне тогда семнадцать только исполнилось, к родителям моим пришли Тимофей Васильевич, дедушка Семёна моего, да мама его Анисья Игнатьевна, нарядные и серёзные такие! Меня мамка из дому выставила, да я – к окну, и, грешным делом, всё и подслушала.
– Мои родители Семёновых за стол усадили, чай там, что было в доме – на стол, посидели для порядку. Потом Тимофей Васильевич говорит:
– Пётр Сергеич! Кабы всё по хорошему было, я б тебе счас про купца да товар зачал. А, как купец не в порядке, то я к тебе, почитай, за милостью пришёл. Внучка моего Сёмку ты знаешь, неплохой был мальчишка. А сейчас в Москве в «околотке» сидит. За пьяную драку. Мне добрый человек телеграмму прислал, что судить должны были Сёмку – поувечил он кого – то. Но, Бог мило-стив – отпустят. Пишет чтоб я забрал его от греха подальше. Спаси Господь того благодетеля во вечные веки! Еду за ним сегодня. Кого привезу – не знаю – почитай пять лет не видел. Вишь вот – как на духу тебе рассказал, ничего не утаил. Теперь, всё зная, от-веть мне – отдашь ли за моего шалопая младшенькую свою, Нину?
Помолчал папка, и говорит:
– Пусть Мотю идёт спрашивать. Коли Божья воля есть – отдам. Я ваш Прохоровский род знаю. У вас коли мужик и задурит, то не по злу а от силушки лишней, которой – уж и наградил же вас Господь! Сёмку твоего с детства уважал, ладный был парень, думаю – исправится. Коли Мотя благословит – забирайте Нинку!
Я у окна – не живая не мёртвая. Семёна и не помню хорошенько, он в армию ушёл – мне только двенадцать стукнуло, и вдруг – раз – и «забирайте»! Ужас! Похолодела вся, сердце почти не бъётся! А тут отца голос:
– Нина! Поди в избу!
Я вошла, вся дрожу. Отец встал, перекрестил меня и говорит негромко:
– Дочка! Иди к Мотюшке, скажи – отец спрашивает – есть ли воля Божья идти мне замуж за Семёна Прохорова? Что она тебе скажет – придёшь и нам поведаешь. Иди с миром, голубка моя!
Пошла я к Моте нашей «Боженькиной». Она в сарайчике жила летом в последние годы жизни, там и людей принимала. «Келейкой» свой сарайчик называла. Вхожу к ней в «келейку» – она в креслице вот в этом сидит, в котором вы Алексей сейчас, в сарафанчике тёмненьком, застиранном (шить себе новое по многу лет не позволяла и стирала сама), платочек, как сейчас помню, праздничный на ней одет – «Пасхальный», чёточки в руках затёртые и сияет вся – «Исайя ликуй» – напевает. Я так удивилась, что и про своё дело-то позабыла.
– Мотюшка – спрашиваю – сегодня ж разве праздник какой? Нет ведь в месяцеслове даже «пол-елея»?
– Праздник у меня! Праздник! Крестницу любимую замуж отдаю, Нинушку драгоценную! За добра молодца Симеона Евграфовича! Будет жить с ним счастливо, слушаться его во всём, кра-а-сивых деток растить!
Я так и ахнула:
– Мотюшка! Я ж его и не знаю совсем!
– А под венец пойдёшь – и узнаешь.
– Мотюшка!!!
– Раба Божья девица Нина! Есть воля Божья тебе за Семёна идти, так отцу и скажи! И ещё – собирай вещи да, сейчас же к жениху в дом уходи – так Богу угодно. Подойди, поцелую тебя, радость моя, будь счастлива и Господа всегда благодари!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41