Нашим долгом было содействовать высшему благу, стало быть,
мы имели не только право, но и связанную с долгом как потребностью
необходимость предположить возможность этого высшего блага, которое,
поскольку оно возможно только при условии бытия божьего, неразрывно
связывает предположение этого бытия с долгом, т. е. морально необходимо
признавать бытие божье.
Здесь следует отметить, что эта моральная необходимость субъективна, т. е.
есть потребность, а не объективна, т. е. сама не есть долг; в самом деле,
не может быть долгом признавать существование какой-либо вещи (так как это
касается только теоретического применения разума). Это также не значит, что
необходимо признавать бытие божье как основание всякой обязательности
вообще (ведь это основание, как это было достаточно доказано, зиждется
исключительно на автономии самого разума). К долгу относятся здесь лишь
усилия, направленные на осуществление высшего блага в мире и содействие
этому благу, возможность которого, следовательно, можно постулировать; но
наш разум может мыслить эту возможность только при допущении высшего
мыслящего существа; стало быть, признание существования этого мыслящего
существа связано с сознанием нашего долга, хотя само это признание
необходимо для теоретического разума, для которого оно, рассматриваемое как
основание объяснения, может быть названо гипотезой, а по отношению к
пониманию заданного нам моральным законом объекта (высшего блага), стало
быть, к потребности в сфере практического - верой, и притом верой,
основанной на чистом разуме, так как только чистый разум (и в своем
теоретическом, и в практическом применении) есть ее источник.
Теперь из этой дедукции понятно, почему греческие школы не могли решить
свою проблему практической возможности высшего блага: только потому, что
правило применения человеческой волей своей свободы они всегда считали
единственным и самим по себе достаточным основанием этой возможности, для
чего, по их мнению, не было необходимым бытие божье. Правда, они были правы
в том, что принцип нравственности они пытались установить сам по себе,
независимо от этого постулата, только из отношения разума к воле и, стало
быть, считали его первым практическим условием высшего блага; но это еще не
было полным условием возможности этого блага. Эпикурейцы признавали,
правда, совершенно ошибочный принцип нравственности за главный, а именно
принцип счастья, и максиму произвольного выбора каждого согласно его
склонности выдавали за закон, но они поступали вполне последовательно: они
точно так же, т. е. соответственно с низменным характером своего
основоположения, принижали свое высшее благо и ожидали только такого
счастья, какого можно достигнуть благодаря человеческому благоразумию (для
чего требуется также воздержность и умерение склонностей); а это, как
известно, довольно жалкое счастье, и, смотря по обстоятельствам, может быть
весьма разным, не говоря уже о тех исключениях, которые их максимы должны
были постоянно допускать и которые делали эти максимы непригодными в
качестве законов. Стоики, напротив, совершенно верно выбрали свой главный
практический принцип, а именно добродетель, как условие высшего блага; но,
представляя степень добродетели, необходимую для чистого закона ее,
полностью достижимой в этой жизни, они не только моральную способность
человека под именем мудреца возвышали над всеми пределами человеческой
природы и признавали нечто противоречащее всякому человеческому познанию,
но и вообще не придавали значения второй составной части высшего блага, а
именно счастью, и не считали его особым предметом человеческой способности
желания; своего мудреца, словно какое-то божество, они, убежденные в
превосходстве его личности, считали совершенно независимым от природы (в
отношении его удовлетворенности), полагая, что хотя он и подвержен
жизненным невзгодам, но не подчинен им (в то же время изображая его
свободным от зла); таким образом они действительно опускали второй элемент
высшего блага - личное счастье, усматривая его только в деятельности и
удовлетворенности своим личным достоинством и, стало быть, включая его в
сознание нравственного образа мыслей, хотя в этом их мог бы в достаточной
мере опровергнуть голос их собственной природы.
Учение христианства (8), если его даже еще не рассматривают как вероучение,
дает в этом отношении понятие высшего блага (царства божьего), единственно
удовлетворяющее самому строгому требованию практического разума. Моральный
закон свят (неукоснителен) и требует святости нравов, хотя всякое моральное
совершенство, которого может достигнуть человек, всегда есть только
добродетель, т. е. законосообразное убеждение из уважения к закону,
следовательно, сознание постоянного стремления преступить его, по крайней
мере отсутствия чистоты, т. е. примеси многих неистинных (не моральных)
побуждений к исполнению закона, стало быть, связанная со смирением
самооценка и, значит, в отношении святости, которой требует христианский
закон, оставляет сотворенному существу только движение вперед в
бесконечность, и именно поэтому он вправе надеяться на бесконечное
существование. Ценность убеждения, полностью соответствующего моральному
закону, бесконечна, так как всякое возможное счастье согласно суждению
мудрого и всемогущего распределителя его не имеет других ограничений, кроме
отсутствия сообразности разумных существ с их долгом. Но моральный закон
сам по себе ведь не обещает счастья: счастье, по понятиям о естественном
порядке вообще, не обязательно связано с соблюдением этого закона.
Христианское учение о нравственности восполняет этот пробел (отсутствие
второй необходимой составной части высшего блага) представлением о мире, в
котором разумные существа всей душой отдаются нравственному закону, как о
царстве божьем, где природа и нравственность приводятся святым творцом в
гармонию, самое по себе чуждую для каждой из них, и этот творец делает
возможным высшее производное благо. Святость нравов указывается людям в
качестве путеводной нити в этой жизни, а соразмерное с ней благо,
блаженство, представлено как достижимое только в вечности; дело в том, что
святость нравов всегда должна быть прообразом их поведения в каждом
состоянии и продвижение к ней возможно и необходимо уже в этой жизни;
блаженства же нельзя достигнуть в этом мире под именем счастья (поскольку
это зависит от наших сил), и потому оно делается лишь предметом надежды.
Несмотря на это, сам христианский принцип морали есть не теологический
принцип (стало быть, не гетерономия), а автономия чистого практического
разума сама по себе, так как познание бога и его воли он делает не
основанием этих законов, а только основанием достижения высшего блага при
условии соблюдения их и даже истинные мотивы, соблюдения этих законов
усматривает не в ожидаемых следствиях их соблюдения, а лишь в представлении
о долге, так как только точное исполнение долга и делает нас достойными
обрести блаженство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
мы имели не только право, но и связанную с долгом как потребностью
необходимость предположить возможность этого высшего блага, которое,
поскольку оно возможно только при условии бытия божьего, неразрывно
связывает предположение этого бытия с долгом, т. е. морально необходимо
признавать бытие божье.
Здесь следует отметить, что эта моральная необходимость субъективна, т. е.
есть потребность, а не объективна, т. е. сама не есть долг; в самом деле,
не может быть долгом признавать существование какой-либо вещи (так как это
касается только теоретического применения разума). Это также не значит, что
необходимо признавать бытие божье как основание всякой обязательности
вообще (ведь это основание, как это было достаточно доказано, зиждется
исключительно на автономии самого разума). К долгу относятся здесь лишь
усилия, направленные на осуществление высшего блага в мире и содействие
этому благу, возможность которого, следовательно, можно постулировать; но
наш разум может мыслить эту возможность только при допущении высшего
мыслящего существа; стало быть, признание существования этого мыслящего
существа связано с сознанием нашего долга, хотя само это признание
необходимо для теоретического разума, для которого оно, рассматриваемое как
основание объяснения, может быть названо гипотезой, а по отношению к
пониманию заданного нам моральным законом объекта (высшего блага), стало
быть, к потребности в сфере практического - верой, и притом верой,
основанной на чистом разуме, так как только чистый разум (и в своем
теоретическом, и в практическом применении) есть ее источник.
Теперь из этой дедукции понятно, почему греческие школы не могли решить
свою проблему практической возможности высшего блага: только потому, что
правило применения человеческой волей своей свободы они всегда считали
единственным и самим по себе достаточным основанием этой возможности, для
чего, по их мнению, не было необходимым бытие божье. Правда, они были правы
в том, что принцип нравственности они пытались установить сам по себе,
независимо от этого постулата, только из отношения разума к воле и, стало
быть, считали его первым практическим условием высшего блага; но это еще не
было полным условием возможности этого блага. Эпикурейцы признавали,
правда, совершенно ошибочный принцип нравственности за главный, а именно
принцип счастья, и максиму произвольного выбора каждого согласно его
склонности выдавали за закон, но они поступали вполне последовательно: они
точно так же, т. е. соответственно с низменным характером своего
основоположения, принижали свое высшее благо и ожидали только такого
счастья, какого можно достигнуть благодаря человеческому благоразумию (для
чего требуется также воздержность и умерение склонностей); а это, как
известно, довольно жалкое счастье, и, смотря по обстоятельствам, может быть
весьма разным, не говоря уже о тех исключениях, которые их максимы должны
были постоянно допускать и которые делали эти максимы непригодными в
качестве законов. Стоики, напротив, совершенно верно выбрали свой главный
практический принцип, а именно добродетель, как условие высшего блага; но,
представляя степень добродетели, необходимую для чистого закона ее,
полностью достижимой в этой жизни, они не только моральную способность
человека под именем мудреца возвышали над всеми пределами человеческой
природы и признавали нечто противоречащее всякому человеческому познанию,
но и вообще не придавали значения второй составной части высшего блага, а
именно счастью, и не считали его особым предметом человеческой способности
желания; своего мудреца, словно какое-то божество, они, убежденные в
превосходстве его личности, считали совершенно независимым от природы (в
отношении его удовлетворенности), полагая, что хотя он и подвержен
жизненным невзгодам, но не подчинен им (в то же время изображая его
свободным от зла); таким образом они действительно опускали второй элемент
высшего блага - личное счастье, усматривая его только в деятельности и
удовлетворенности своим личным достоинством и, стало быть, включая его в
сознание нравственного образа мыслей, хотя в этом их мог бы в достаточной
мере опровергнуть голос их собственной природы.
Учение христианства (8), если его даже еще не рассматривают как вероучение,
дает в этом отношении понятие высшего блага (царства божьего), единственно
удовлетворяющее самому строгому требованию практического разума. Моральный
закон свят (неукоснителен) и требует святости нравов, хотя всякое моральное
совершенство, которого может достигнуть человек, всегда есть только
добродетель, т. е. законосообразное убеждение из уважения к закону,
следовательно, сознание постоянного стремления преступить его, по крайней
мере отсутствия чистоты, т. е. примеси многих неистинных (не моральных)
побуждений к исполнению закона, стало быть, связанная со смирением
самооценка и, значит, в отношении святости, которой требует христианский
закон, оставляет сотворенному существу только движение вперед в
бесконечность, и именно поэтому он вправе надеяться на бесконечное
существование. Ценность убеждения, полностью соответствующего моральному
закону, бесконечна, так как всякое возможное счастье согласно суждению
мудрого и всемогущего распределителя его не имеет других ограничений, кроме
отсутствия сообразности разумных существ с их долгом. Но моральный закон
сам по себе ведь не обещает счастья: счастье, по понятиям о естественном
порядке вообще, не обязательно связано с соблюдением этого закона.
Христианское учение о нравственности восполняет этот пробел (отсутствие
второй необходимой составной части высшего блага) представлением о мире, в
котором разумные существа всей душой отдаются нравственному закону, как о
царстве божьем, где природа и нравственность приводятся святым творцом в
гармонию, самое по себе чуждую для каждой из них, и этот творец делает
возможным высшее производное благо. Святость нравов указывается людям в
качестве путеводной нити в этой жизни, а соразмерное с ней благо,
блаженство, представлено как достижимое только в вечности; дело в том, что
святость нравов всегда должна быть прообразом их поведения в каждом
состоянии и продвижение к ней возможно и необходимо уже в этой жизни;
блаженства же нельзя достигнуть в этом мире под именем счастья (поскольку
это зависит от наших сил), и потому оно делается лишь предметом надежды.
Несмотря на это, сам христианский принцип морали есть не теологический
принцип (стало быть, не гетерономия), а автономия чистого практического
разума сама по себе, так как познание бога и его воли он делает не
основанием этих законов, а только основанием достижения высшего блага при
условии соблюдения их и даже истинные мотивы, соблюдения этих законов
усматривает не в ожидаемых следствиях их соблюдения, а лишь в представлении
о долге, так как только точное исполнение долга и делает нас достойными
обрести блаженство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58