Крепкие корни – в две мужские руки – мощно и широко уходят в землю. До колен, до юбки кроны, дерево покрыто свежей корой – ни старческой черноты, ни трещин на ней; тонкая, как папиросная бумага, пленка покрывает ствол. Прижмешься к ней щекой – ласково – гладкая. В кроне дерева как в шатре – уютно и сумрачно.
Даже в июльский жаркий день, когда ни ветерка, ни струйки марева над тайгой, легко и плавно колеблются ветки сосен. От непрерывного шевеления их, от бега зеленой волны у человека, забравшегося на вершину дерева, кружится голова, сердце замирает – вершина раскачивается. Но если преодолеть страх, пообвыкнуть, то приходит такое чувство, какое, вероятно, испытывает птица: кажется человеку, что сосна плывет, рассекает волны зеленого моря, и нет конца этому движению, и нет конца ощущению полета под синим небом. Волнуется, струится зеленое море. Забывает человек о земле, скрытой ветвями, думается ему, что нет в мире ничего, кроме гудящей тайги.
По-другому человек понимает тайгу, если увидит ее с вершины высокой сосны. Поглядев на залитое солнцем зеленое море, напитавшись запахом верховых ветров, забывает он о сумрачных тенях, бродящих внизу, о ветрах, заплутавшихся среди сосен. На всю жизнь останется у человека воспоминание о тайге, как о море, пронизанном светом, навечно запомнится птичий полет над верхотинами сосен, и не останется в этих воспоминаниях места глухоямине низовой тайги.
Еле слышно шелестит иглами высокая сосна. Прислушивается к ее говору Никита Федорович, плохо гнущейся ладонью ласково проводит по гладкой стволине.
– Знатный семенник будет, Григорьевич! Сколько лет тебе, бригадир?
– Тридцать два.
– В самом соку, как говорится! Жить тебе да жить, парень, – задумчиво говорит Никита Федорович, а сам все поглаживает, улещивает жестяной ладонью дерево. – Вот, парень, тебе памятка! Дерево, оно – ты не смотри, что деревянное, – оно тебя запомнит!
Григорий понимает, что даже легкая усмешка неверия обидит старика, рассердит, – он согласно кивает, поддакивает, а сам чувствует приподнятость, торжественность момента.
– Дерево тоже животина. Всади ты в него попусту топор, заплачет горючими слезами! Вот так, Григорьевич, в таком разе…
Задорно, шумливо гудит сосна, точно понимает, что пощадили ее люди, оставили стоять на круглой поляне… Через день-два дойдут до нее упорные в стремлении вперед вальщики леса Виктор Гав и Борис Бережков, шагнут было к сосне и вдруг остановятся, увидев на нижней ветке белую тряпочку, привязанную бригадиром Семеновым. Белая тряпочка словно заколдует, загипнотизируют жадные зубья электрических пил – вальщик щелкнет выключателем, смолкнет пила.
– Семенник! – скажет Виктор.
– Семенник! – ответит Борис. И обойдут сосну стороной.
Будет сумрачно смотреть она, как валятся соседки, падают с шумом на землю. Просторный, но чужой мир будет открываться сосне. Покажется холм, совсем незнакомый, полузабытый, увиденный давным-давно, когда была маленькой; откроется ручей – веселый, журчащий; березовая роща, нарядная средь черных пней; и, может быть, совсем незнакомое высмотрит сосна – деревянную коробку барака.
Пройдет немного дней; привыкнув к широте мира, почувствует сосна одиночество, несколько долгих месяцев будет томиться, пока не придет время плодоносить. Нальется силой материнства, напитается соком, и полетят на землю семена. Будут их мыть дожди, покрывать снег, носить метели, но жизнь возьмет свое, и к тому времени, когда состарится сосна, буйные, молодые побеги нежного, частого подроста поднимутся окрест. Снова обретет соседей сосна, но радость будет недолгой: в один из ветреных осенних дней, когда земля гудит под напором ветра, качнет вдруг она маковкой, поникнет и мягко-мягко ляжет на землю…
– Расти! – говорит сосне Никита Федорович Борщев.
10
К часу дня Дарья Скороход привозит на лесосеку обед.
На санках – горшки, кастрюли, стопки чашек, и все это, чтобы не остыло, накрыто брезентом и двумя тулупами. Едва завидев в просвете заброшенного волока фигуру Дарьи, лесозаготовители дружно бросают работу, стряхивают усталость. Глохнет лесосека – стихают моторы, прерывается сырой, глуховатый стук дерева. Еще у волока, метрах в тридцати от навеса, Дарья кричит:
– Обед приехал!
Лесозаготовители с маху валятся на брезент, шумно рассаживаются, Федор Титов покрикивает:
– Гляди, ребята, Дарья сегодня веселая! Уж не по радио ли привет получила?
– Получила, получила! – отзывается Дарья. – Усаживайтесь теснее… Суп наваристый! Крупинка за крупинкой гоняется с хворостинкой! – сама над собой шутит она.
Лесозаготовители окружают брезент, садятся на корточки, по-восточному; последними из лесосеки прибегают Виктор и Борис, брякаются на землю. Чуть раньше пришел Михаил Силантьев, покосившись на Дарью, выбирает место подальше от нее. Дарья мельком оглядывает Силантьева, морщит нос и еще больше веселеет:
– Суп – щи, мясо не ищи!
Странной, неправдоподобной кажется группа людей, обедающих в холодный мартовский день среди снежной поляны под легким навесом из брезента. Кажется, что их нарочно, для смеху посадили тут, что вот-вот раздастся разумный, трезвый голос: «Довольно, братцы! Пошутили, и будет!» Но голос не раздается – всамделишны, реальны люди, обедающие мартовским холодным днем под открытым небом в Глухой Мяте, недалеко от шестидесятой параллели.
С аппетитом, хрустко едят они, не проливают ни капельки – сноровисто подставляют под ложки куски толстого хлеба, бережливо несут ко рту. Никита Федорович, прежде чем опустить ложку в густые щи, незаметно пошевелил пальцами вставную челюсть, проверил, готова ли она, а убедившись, что готова, глубоко запустил ложку в щи, поддел, сколько мог, и – к вставным зубам. Причмокнул губами – хорошо! – снова с четкостью машины потянулся к тарелке. Всевидящий Петр Удочкин, заметив, как Борщев пробовал челюсть, запламенел лицом, раздул щеки и замер в истоме, ожидая взрыва смеха, но поборол себя и осторожно, частями выдохнул воздух.
Федор Титов ест торопливо, нервно. Если Никита Федорович щи начинал хлебать с краешка тарелки, то Федор с размаху завязил ложку в середке, хватил мясо крепкими зубами и выплюнул в тарелку, подняв фонтанчик, – обжегся. Пока Федор кривился от боли, шепотом матерился, Борщев съел еще ложки три. Горький опыт ничему не научил Титова: сызнова хватил щи из сердцевины и сызнова обжегся.
– К дьяволу – обозлился Федор. – Вечно у тебя, Дарья, суп горячий!
Вяло, неохотно ест Петр Удочкин – то и дело останавливается, задумывается, разглядывает товарищей. Обед для него самое скучное, неинтересное время. Люди молчат, уставились в тарелки, на лицах никакого выражения, кроме голода, – неинтересны, нелюбопытны они во время обеда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Даже в июльский жаркий день, когда ни ветерка, ни струйки марева над тайгой, легко и плавно колеблются ветки сосен. От непрерывного шевеления их, от бега зеленой волны у человека, забравшегося на вершину дерева, кружится голова, сердце замирает – вершина раскачивается. Но если преодолеть страх, пообвыкнуть, то приходит такое чувство, какое, вероятно, испытывает птица: кажется человеку, что сосна плывет, рассекает волны зеленого моря, и нет конца этому движению, и нет конца ощущению полета под синим небом. Волнуется, струится зеленое море. Забывает человек о земле, скрытой ветвями, думается ему, что нет в мире ничего, кроме гудящей тайги.
По-другому человек понимает тайгу, если увидит ее с вершины высокой сосны. Поглядев на залитое солнцем зеленое море, напитавшись запахом верховых ветров, забывает он о сумрачных тенях, бродящих внизу, о ветрах, заплутавшихся среди сосен. На всю жизнь останется у человека воспоминание о тайге, как о море, пронизанном светом, навечно запомнится птичий полет над верхотинами сосен, и не останется в этих воспоминаниях места глухоямине низовой тайги.
Еле слышно шелестит иглами высокая сосна. Прислушивается к ее говору Никита Федорович, плохо гнущейся ладонью ласково проводит по гладкой стволине.
– Знатный семенник будет, Григорьевич! Сколько лет тебе, бригадир?
– Тридцать два.
– В самом соку, как говорится! Жить тебе да жить, парень, – задумчиво говорит Никита Федорович, а сам все поглаживает, улещивает жестяной ладонью дерево. – Вот, парень, тебе памятка! Дерево, оно – ты не смотри, что деревянное, – оно тебя запомнит!
Григорий понимает, что даже легкая усмешка неверия обидит старика, рассердит, – он согласно кивает, поддакивает, а сам чувствует приподнятость, торжественность момента.
– Дерево тоже животина. Всади ты в него попусту топор, заплачет горючими слезами! Вот так, Григорьевич, в таком разе…
Задорно, шумливо гудит сосна, точно понимает, что пощадили ее люди, оставили стоять на круглой поляне… Через день-два дойдут до нее упорные в стремлении вперед вальщики леса Виктор Гав и Борис Бережков, шагнут было к сосне и вдруг остановятся, увидев на нижней ветке белую тряпочку, привязанную бригадиром Семеновым. Белая тряпочка словно заколдует, загипнотизируют жадные зубья электрических пил – вальщик щелкнет выключателем, смолкнет пила.
– Семенник! – скажет Виктор.
– Семенник! – ответит Борис. И обойдут сосну стороной.
Будет сумрачно смотреть она, как валятся соседки, падают с шумом на землю. Просторный, но чужой мир будет открываться сосне. Покажется холм, совсем незнакомый, полузабытый, увиденный давным-давно, когда была маленькой; откроется ручей – веселый, журчащий; березовая роща, нарядная средь черных пней; и, может быть, совсем незнакомое высмотрит сосна – деревянную коробку барака.
Пройдет немного дней; привыкнув к широте мира, почувствует сосна одиночество, несколько долгих месяцев будет томиться, пока не придет время плодоносить. Нальется силой материнства, напитается соком, и полетят на землю семена. Будут их мыть дожди, покрывать снег, носить метели, но жизнь возьмет свое, и к тому времени, когда состарится сосна, буйные, молодые побеги нежного, частого подроста поднимутся окрест. Снова обретет соседей сосна, но радость будет недолгой: в один из ветреных осенних дней, когда земля гудит под напором ветра, качнет вдруг она маковкой, поникнет и мягко-мягко ляжет на землю…
– Расти! – говорит сосне Никита Федорович Борщев.
10
К часу дня Дарья Скороход привозит на лесосеку обед.
На санках – горшки, кастрюли, стопки чашек, и все это, чтобы не остыло, накрыто брезентом и двумя тулупами. Едва завидев в просвете заброшенного волока фигуру Дарьи, лесозаготовители дружно бросают работу, стряхивают усталость. Глохнет лесосека – стихают моторы, прерывается сырой, глуховатый стук дерева. Еще у волока, метрах в тридцати от навеса, Дарья кричит:
– Обед приехал!
Лесозаготовители с маху валятся на брезент, шумно рассаживаются, Федор Титов покрикивает:
– Гляди, ребята, Дарья сегодня веселая! Уж не по радио ли привет получила?
– Получила, получила! – отзывается Дарья. – Усаживайтесь теснее… Суп наваристый! Крупинка за крупинкой гоняется с хворостинкой! – сама над собой шутит она.
Лесозаготовители окружают брезент, садятся на корточки, по-восточному; последними из лесосеки прибегают Виктор и Борис, брякаются на землю. Чуть раньше пришел Михаил Силантьев, покосившись на Дарью, выбирает место подальше от нее. Дарья мельком оглядывает Силантьева, морщит нос и еще больше веселеет:
– Суп – щи, мясо не ищи!
Странной, неправдоподобной кажется группа людей, обедающих в холодный мартовский день среди снежной поляны под легким навесом из брезента. Кажется, что их нарочно, для смеху посадили тут, что вот-вот раздастся разумный, трезвый голос: «Довольно, братцы! Пошутили, и будет!» Но голос не раздается – всамделишны, реальны люди, обедающие мартовским холодным днем под открытым небом в Глухой Мяте, недалеко от шестидесятой параллели.
С аппетитом, хрустко едят они, не проливают ни капельки – сноровисто подставляют под ложки куски толстого хлеба, бережливо несут ко рту. Никита Федорович, прежде чем опустить ложку в густые щи, незаметно пошевелил пальцами вставную челюсть, проверил, готова ли она, а убедившись, что готова, глубоко запустил ложку в щи, поддел, сколько мог, и – к вставным зубам. Причмокнул губами – хорошо! – снова с четкостью машины потянулся к тарелке. Всевидящий Петр Удочкин, заметив, как Борщев пробовал челюсть, запламенел лицом, раздул щеки и замер в истоме, ожидая взрыва смеха, но поборол себя и осторожно, частями выдохнул воздух.
Федор Титов ест торопливо, нервно. Если Никита Федорович щи начинал хлебать с краешка тарелки, то Федор с размаху завязил ложку в середке, хватил мясо крепкими зубами и выплюнул в тарелку, подняв фонтанчик, – обжегся. Пока Федор кривился от боли, шепотом матерился, Борщев съел еще ложки три. Горький опыт ничему не научил Титова: сызнова хватил щи из сердцевины и сызнова обжегся.
– К дьяволу – обозлился Федор. – Вечно у тебя, Дарья, суп горячий!
Вяло, неохотно ест Петр Удочкин – то и дело останавливается, задумывается, разглядывает товарищей. Обед для него самое скучное, неинтересное время. Люди молчат, уставились в тарелки, на лицах никакого выражения, кроме голода, – неинтересны, нелюбопытны они во время обеда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57