в дверях стоял князь Боброк, еще румяный от сна.
– А побывальщины петь горазд? – спросил князь старшого.
– Пою, господине.
– Перейми новую. Писцы те скажут. Она ими списана.
Старший кинулся было к дверям, писцам внимать, но Боброк остановил:
– Нет, уж вы сперва княгинь потешьте.
И скоморохи снова загудели в дудки, задвигались.
Когда песни смолкли и женщины ушли к вечерне, скоморохи сели внизу на широкой скамье и писец внятно принялся читать им слова побывальщины:
Пред собой ты дверь пятой распахивай,
С головы шелома ты не сбрасывай.
Старший, грозя пальцем, перебивал писца:
– Погодь, погодь! Как тут, значит? Это татарин посылает ко Владимиру посла и наказывает…
– Пред собой ты дверь пятой распахивай…
– Уразумел. Не кланяйся, дескать, русскому князю. Понимай об себе.
И писец волновался, боясь ошибиться, боясь, что певец поймет его неправильно.
А когда по песне завязался бой, писец начал подозрительно переспрашивать певца:
– Разумеешь? Надобно петь так, чтоб от татар пух летел.
– Вроде как Бурхана нонече…
– Тсс… – покосился писец, – об этом только Бурхан знает. Никто не видал, никто не слыхал.
– А слух как удержишь? – спросил младший.
– А слух пущай себе идет. Туда ему и дорога.
Когда вся побывальщина перешла с бумаги на память, старший ее запел.
Старинный лад ожил, наполнился новым смыслом, и певец взволновался: впервые, хоть в песне, он бил татар.
И он понес ее на многолюдный город Москву.
А Боброк стоял позади Дмитрия в церкви Спасского монастыря и, слушая вечерню, что-то шептал свое, не похожее на мирный поток молитв.
Глава 4
КРЕМЛЬ
Ставили башню скоро. Скоро умели тогда строить. Деревянные церкви оттого и назывались обыденными, что ставили их, отделывали и освящали обыденкой, дружно, в один день. Таковы были русские плотники. Каменную Михайловскую церковь в Москве сложили за один год и считали время это долгим; монастырскую Михайловскую церковь в Чудове тоже сложили в один год. Таковы были русские каменщики. Но бог имел время ждать, а враги могли и не пождать окончания московских стен, посему башню положено было соорудить в течение ста дней.
Возле стены, напротив тайника, сколотили деревянный вертеп и разместили там на жилье каменщиков. Тесно было и темно. Потолка едва не касались теменем, а Кирилл и касался. Окна прорубать почли излишним: «Не хоромы, чать, а людская!»
Дверь держали открытой, чтоб вонь спускать. Кормили скудно – либо Москва бережлива, либо дворский боярин скареден.
Но Алис не видел ни мрака, ни грязи, ни худосочия своей дружины, ни сурового вида Кириллова. Он вознесся наверх кладки и вместе с ней восходил к хмурому московскому небу.
Кремль окружал его. Жались друг к другу строения, зеленели сады и дворы. Темнел, хотя и поредел изрядно, бор, спускаясь к Боровицким воротам. Церковь Спаса стояла толстая, как дородная боярыня. Золотой маковец ее упирался в небо, словно воинский шелом. Чудов, весь деревянный, отстраивался. Великий князь Дмитрий чтил этот монастырь особо – здесь похоронили Алексея, княжеского наставника. Высился над строениями и Архангельский собор, но все вокруг было бревенчато, низменно, и Алис не мог понять красоту Кремля, хотя русские радовались ей. Он предпочел бы плоскую мощь каменных стен, восходящих одна над другой, он скупо украсил бы их, чтобы каждая складка завитка четко выступала из камня, как ящерица на песке пустынь. А есть ведь добрый камень. Он и желтоват, и розов; не единым лесом богата Москва, но и каменными залежами.
– Ты мрачен и волосат, Кирилл. А о чем печалуешься? Строим, как в Цареграде; крепко, как из гранита. Дружина понятлива. Строим мы по своему замышлению. Чего же ты?
– Взгляни, – строим сторожню от битв, от врага, а сами, как враги, окружены и заперты. Я хотел по Москве идти – мне сказали: «Назад!» Я хотел со стены с человеком словом перекинуться – мне велено было слезть. Я хотел в церкву пойти, на молельщиц глянуть – ан пристав злым глазом своим скосился на меч и велел в доме своем бога славить. Тяжко мне.
– Сосредоточь свою мысль на зодчестве; думай о башне, говори с ней.
Она растет. Нас не в рабство ввергли, но только торопят. Нельзя ввергнуть зодчего в рабство, давая ему замес и камень, давая ему право строить по своему мечтанию.
– А я не могу мечтать под плетью и оттого скорбен теперь. Не суди меня, но скорбен я. – И шепотом добавил:
– Скорбен вельми, но и вельми гневен.
– Ты всю жизнь не можешь унять своего сердца. Оно тебя ведет, а его надо подчинить себе. Только тогда станешь мастером.
– Слушаю тебя. Но мыслю инако.
– Мыслью твоей не владею, Кирилл. А хотел бы перевернуть ее!
– Хотел бы и я, но каждый новый камень возвращает мысль вспять: раб, раб, раб… Лучше б было сидеть в Рузе. Идя сюда, возмечтал. Лучше не мечтать совсем, нежели, возмечтав, от мечты отречься.
Каменщиков дали Алису мало. Все они тоже были княжеские, тоже опасались Можая, старались усердием смягчить свою прежнюю жизнь.
Вдоль Москвы-реки, на том берегу, и на плотах постоянно толпились люди: сладко смотреть, как возрастает строение, будто сам кладешь камень на камень. Иные, забредя в Москву издалека, просиживали целые дни, глядя на кладку. Иные кричали каменщикам, советовали. Но окрик сторожей сбивал их слова на лету, как влет пронзает стрела птицу.
– Эй, лапоть! Держи язык за зубами!
– Легко сказать «держи», ан у слова-то хвоста нету. Ан оно вить не воробей – вылетит, не пымаешь.
– Но-но!
– А чего это молчать?
– А то, что слово – солома, загорится – не зальешь.
– Да ведь стрельня ж не соломляная!
– Но-но! Сказано: держи язык!
– А он у меня слизкой, поди подяржи!
– Эй ты, якаль окской, говори да помалкивай.
– Нам язык господом не для молчания даден.
– Ишь ты, Игорий-богослов. Монах, что ли, ча?
– А ты не рязанской ли, господин пристав?
– Откули ча, опознал?
– Оттули ча, што ты – чакаль.
– Ох, батюшки, со смеху помереть…
А каменщики молчали.
Дмитрий уезжал в волости, уезжал на охоту, возвращался, уезжал снова.
Стены поднимались неуклонно, скоро, как было велено.
Дмитрий пришел посмотреть постройку. С ним был Боброк. Никто не сопровождал их – люди остались за горожей, окружавшей стройку.
– Как бог пособляет, мастер?
– Не жалуюсь на бога, кир.
– А каков его бог-то? – поинтересовался Дмитрий у Боброка.
– Магомедданский. Общий с татарами.
– Значит, кому кувы куем, того и в ковачи берем? – засмеялся Дмитрий.
Алис не понял их разговора, но почел смех их за добрый знак. Он попросил:
– Дружина жалобится – в город не дают сходить. Объясняю им: оттого, что торопят. Пойдете, говорю, когда отстроимся.
– А зачем ходить? – нахмурился Дмитрий.
– Слово как сокол – ладит на голубиц низринуться. Когда ж сидят одни соколы, некого им терзать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95
– А побывальщины петь горазд? – спросил князь старшого.
– Пою, господине.
– Перейми новую. Писцы те скажут. Она ими списана.
Старший кинулся было к дверям, писцам внимать, но Боброк остановил:
– Нет, уж вы сперва княгинь потешьте.
И скоморохи снова загудели в дудки, задвигались.
Когда песни смолкли и женщины ушли к вечерне, скоморохи сели внизу на широкой скамье и писец внятно принялся читать им слова побывальщины:
Пред собой ты дверь пятой распахивай,
С головы шелома ты не сбрасывай.
Старший, грозя пальцем, перебивал писца:
– Погодь, погодь! Как тут, значит? Это татарин посылает ко Владимиру посла и наказывает…
– Пред собой ты дверь пятой распахивай…
– Уразумел. Не кланяйся, дескать, русскому князю. Понимай об себе.
И писец волновался, боясь ошибиться, боясь, что певец поймет его неправильно.
А когда по песне завязался бой, писец начал подозрительно переспрашивать певца:
– Разумеешь? Надобно петь так, чтоб от татар пух летел.
– Вроде как Бурхана нонече…
– Тсс… – покосился писец, – об этом только Бурхан знает. Никто не видал, никто не слыхал.
– А слух как удержишь? – спросил младший.
– А слух пущай себе идет. Туда ему и дорога.
Когда вся побывальщина перешла с бумаги на память, старший ее запел.
Старинный лад ожил, наполнился новым смыслом, и певец взволновался: впервые, хоть в песне, он бил татар.
И он понес ее на многолюдный город Москву.
А Боброк стоял позади Дмитрия в церкви Спасского монастыря и, слушая вечерню, что-то шептал свое, не похожее на мирный поток молитв.
Глава 4
КРЕМЛЬ
Ставили башню скоро. Скоро умели тогда строить. Деревянные церкви оттого и назывались обыденными, что ставили их, отделывали и освящали обыденкой, дружно, в один день. Таковы были русские плотники. Каменную Михайловскую церковь в Москве сложили за один год и считали время это долгим; монастырскую Михайловскую церковь в Чудове тоже сложили в один год. Таковы были русские каменщики. Но бог имел время ждать, а враги могли и не пождать окончания московских стен, посему башню положено было соорудить в течение ста дней.
Возле стены, напротив тайника, сколотили деревянный вертеп и разместили там на жилье каменщиков. Тесно было и темно. Потолка едва не касались теменем, а Кирилл и касался. Окна прорубать почли излишним: «Не хоромы, чать, а людская!»
Дверь держали открытой, чтоб вонь спускать. Кормили скудно – либо Москва бережлива, либо дворский боярин скареден.
Но Алис не видел ни мрака, ни грязи, ни худосочия своей дружины, ни сурового вида Кириллова. Он вознесся наверх кладки и вместе с ней восходил к хмурому московскому небу.
Кремль окружал его. Жались друг к другу строения, зеленели сады и дворы. Темнел, хотя и поредел изрядно, бор, спускаясь к Боровицким воротам. Церковь Спаса стояла толстая, как дородная боярыня. Золотой маковец ее упирался в небо, словно воинский шелом. Чудов, весь деревянный, отстраивался. Великий князь Дмитрий чтил этот монастырь особо – здесь похоронили Алексея, княжеского наставника. Высился над строениями и Архангельский собор, но все вокруг было бревенчато, низменно, и Алис не мог понять красоту Кремля, хотя русские радовались ей. Он предпочел бы плоскую мощь каменных стен, восходящих одна над другой, он скупо украсил бы их, чтобы каждая складка завитка четко выступала из камня, как ящерица на песке пустынь. А есть ведь добрый камень. Он и желтоват, и розов; не единым лесом богата Москва, но и каменными залежами.
– Ты мрачен и волосат, Кирилл. А о чем печалуешься? Строим, как в Цареграде; крепко, как из гранита. Дружина понятлива. Строим мы по своему замышлению. Чего же ты?
– Взгляни, – строим сторожню от битв, от врага, а сами, как враги, окружены и заперты. Я хотел по Москве идти – мне сказали: «Назад!» Я хотел со стены с человеком словом перекинуться – мне велено было слезть. Я хотел в церкву пойти, на молельщиц глянуть – ан пристав злым глазом своим скосился на меч и велел в доме своем бога славить. Тяжко мне.
– Сосредоточь свою мысль на зодчестве; думай о башне, говори с ней.
Она растет. Нас не в рабство ввергли, но только торопят. Нельзя ввергнуть зодчего в рабство, давая ему замес и камень, давая ему право строить по своему мечтанию.
– А я не могу мечтать под плетью и оттого скорбен теперь. Не суди меня, но скорбен я. – И шепотом добавил:
– Скорбен вельми, но и вельми гневен.
– Ты всю жизнь не можешь унять своего сердца. Оно тебя ведет, а его надо подчинить себе. Только тогда станешь мастером.
– Слушаю тебя. Но мыслю инако.
– Мыслью твоей не владею, Кирилл. А хотел бы перевернуть ее!
– Хотел бы и я, но каждый новый камень возвращает мысль вспять: раб, раб, раб… Лучше б было сидеть в Рузе. Идя сюда, возмечтал. Лучше не мечтать совсем, нежели, возмечтав, от мечты отречься.
Каменщиков дали Алису мало. Все они тоже были княжеские, тоже опасались Можая, старались усердием смягчить свою прежнюю жизнь.
Вдоль Москвы-реки, на том берегу, и на плотах постоянно толпились люди: сладко смотреть, как возрастает строение, будто сам кладешь камень на камень. Иные, забредя в Москву издалека, просиживали целые дни, глядя на кладку. Иные кричали каменщикам, советовали. Но окрик сторожей сбивал их слова на лету, как влет пронзает стрела птицу.
– Эй, лапоть! Держи язык за зубами!
– Легко сказать «держи», ан у слова-то хвоста нету. Ан оно вить не воробей – вылетит, не пымаешь.
– Но-но!
– А чего это молчать?
– А то, что слово – солома, загорится – не зальешь.
– Да ведь стрельня ж не соломляная!
– Но-но! Сказано: держи язык!
– А он у меня слизкой, поди подяржи!
– Эй ты, якаль окской, говори да помалкивай.
– Нам язык господом не для молчания даден.
– Ишь ты, Игорий-богослов. Монах, что ли, ча?
– А ты не рязанской ли, господин пристав?
– Откули ча, опознал?
– Оттули ча, што ты – чакаль.
– Ох, батюшки, со смеху помереть…
А каменщики молчали.
Дмитрий уезжал в волости, уезжал на охоту, возвращался, уезжал снова.
Стены поднимались неуклонно, скоро, как было велено.
Дмитрий пришел посмотреть постройку. С ним был Боброк. Никто не сопровождал их – люди остались за горожей, окружавшей стройку.
– Как бог пособляет, мастер?
– Не жалуюсь на бога, кир.
– А каков его бог-то? – поинтересовался Дмитрий у Боброка.
– Магомедданский. Общий с татарами.
– Значит, кому кувы куем, того и в ковачи берем? – засмеялся Дмитрий.
Алис не понял их разговора, но почел смех их за добрый знак. Он попросил:
– Дружина жалобится – в город не дают сходить. Объясняю им: оттого, что торопят. Пойдете, говорю, когда отстроимся.
– А зачем ходить? – нахмурился Дмитрий.
– Слово как сокол – ладит на голубиц низринуться. Когда ж сидят одни соколы, некого им терзать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95