Нас собралось на похоронах человек двадцать, не считая нескольких ее коллег и подруг. Простая церемония началась с недоразумения: за соседним могильным камнем – широким, излишне кричащим обелиском из белого мрамора – стоял высокий небритый мужчина, державший за руку маленького мальчика, очень красивого, чуть раскосого. Марио предложил им присоединиться к нам, если они пожелают, но мужчина растерялся, замахал руками и вместе с мальчиком поспешно удалился, шурша гравием. Несомненно, он пришел не на те похороны. Только через двое суток я сообразил, до какой степени мальчик походил на Фанни пристальным взглядом, маленькими ладошками и длинными гибкими пальцами (Фанни, помнится, могла так вывихнуть ладонь, что касалась кончиком указательного пальца ее тыльной стороны). Я жалел, что не нагнал того мужчину и не попытался узнать больше. Наша подруга еще эффективнее меня, прямо как двойной агент, оградила свою жизнь от чужих глаз. После стольких лет мы едва ее знали, и этот изъян в системе взаимного наблюдения не давал покоя Жюльену. Я вспоминал ее выразительную скрытность: большая мастерица вьетнамской кухни, она не полностью сообщала рецепты, всегда утаивая главный компонент, заключавший всю прелесть блюда. При этом она была готова клясться всеми своими великими богами, что рассказала все-все. Жюльен пообещал провести полное расследование и выявить ее недавних любовников, о чем сделал запись в своем блокноте. Я одобрял это упорство, видя в нем доказательство преданности. Речей не прозвучало. Только Жеральд, принесший электрическую клавиатуру, сказал, прежде чем заиграть, несколько слов:
– Дорогая Фанни, когда ты была жива, мы никогда не знали, где ты находилась. Ты появлялась внезапно, с края света. А теперь у тебя есть постоянный адрес: сюда мы будем приходить, чтобы повидаться с тобой, рассказать тебе о наших планах. Вот мелодии, которые ты любила: надеюсь, там, где ты сейчас, ты их слышишь.
По-моему, Жеральд был в то утро великолепен. Он больше не изображал пианиста, утомленного пьянством и бессонными ночами, а просто сумел извлечь из своего прибора волнующие звуки. Сначала он сыграл гимн «Благословен Господь на нивах райских», потом «Ah vous dirai-je maman» в ритме джаза, а под конец негромко спел в микрофон любимую песенку Фанни «Un rien t'habille, un vaurien te deshabille». Мы хором подхватили припев и заулыбались, словно музыка превращала ужас утраты во что-то светлое, потустороннее. Потом Жеральд заиграл буги-вуги, Жюльен, подыгрывая ему правой рукой, стал подпевать, одна пара стала приплясывать, все мы захлопали в такт. Другие кортежи, возвращавшиеся с похорон, останавливались, чтобы нас послушать, возмущаясь и одновременно завидуя. Я представил, как красивая вдова или прекрасная сиротка отходит от своей родни, чтобы, не смахивая слез, потанцевать вместе с нами и тем отвести призрак беды. От этой мысли мне стало стыдно, я со страхом ее прогнал. Знаю мало мест, которые так же, как кладбища, вселяли бы волю к жизни: тамошний мертвый народ дружно призывает живых любить этот низменный мир. Если бы мы собрались не на похороны Фанни, утро вышло бы роскошным.
И еще несколько строк
Как-то утром мой сосед по этажу, курд Кендал, учившийся на архитектора, постучал в дверь и отдал письмо. Оно пришло от нотариуса из Апта. Наверное, оно выпало из ящика, кто-то отправил его в урну, но кто-то еще, опорожнявший ее, удивился, найдя невскрытое послание. Неведомый мне мэтр Жером Варнье сообщал о конфиденциальном документе, который он обязан вручить мне лично или передать через третье лицо. Документ касался недавно пропавшей мадемуазель Фанни Нгуен. Я поблагодарил Кендала, пригласил его выпить кофе, расспросил о семье, о родных местах. Он жил в Ираке в автономной зоне, где-то между Киркуком и Сулейманией. Консьержка дома, грустная женщина, скрывающая свой алкоголизм, подарила мне кота, чтобы скрашивал мое одиночество. Это был усатый безобразник с глазами колдуна, сужавшимися на свету: он урчал, как лодочный мотор, повсюду прыгал, охотился на мух и прочих насекомых, засыпал у меня на плечах и утром, испытывая голод, кусал меня за нос. Я назвал его Месуга («дурак» на идиш). Этот непоседа обожал Кендала, все время сновал между моей и его квартирами, зато испытывал аллергию к Жеральду, являвшемуся каждое утро в одиннадцать, чтобы записывать на диктофон мои показания. Подобно доктору Чавесу, Жеральд проявлял болезненное тяготение к игривым намекам и к непристойным подробностям. Меня даже смущала его настойчивость. В свое оправдание он ссылался на недостатки литературного реализма и всячески выклянчивал видеосъемку Доры, не веря, что ее конфисковала полиция. Я машинально все выкладывал: все, что бы я ни сказал, уже не могло иметь последствий. Наступает момент, когда человек становится безвредным. Может быть, я выздоровел, но заодно утратил и вкус к жизни. Лекарство убило недуг, а вместе с ним и самого больного. Жюльен неутомимо добивался, чтобы меня приняли назад в министерство, и его стараниями мне уже вернули зарплату за последние двенадцать месяцев. Я не уставал его благодарить, старался, чтобы он чувствовал свою полезность. Время от времени я виделся со своими старшими детьми, но говорить нам было не о чем: отчим полностью затмевал меня своим восхитительным примером. Что до младшей, Забо, то с ней я отказывался встречаться.
Прошел месяц. Случайно найдя под кипой газет конверт от нотариуса из Апта, я хотел было его выбросить, но вместо этого набрал его номер. Вначале мэтр Варнье заставил меня сообщить все, что подтверждало мою личность: дату рождения, профессию, номер социального страхования, имена детей и матери, а затем сообщил, что полгода назад Фанни Нгуен оставила у семейного нотариуса (у ее матери был в тех краях дом) письмо, подлежавшее передаче мне в случае ее смерти. Передача должна была произойти строго конфиденциально. Кстати, клерк из конторы нотариуса должен был на днях наведаться в Париж по другим делам.
Обещанный клерк позвонил мне в дверь в шесть вечера, снова подверг меня положенному допросу, изучил удостоверение личности, задал кое-какие вопросы про Фанни и, наконец, отдал документ. Это оказалось пространное послание крупным круглым почерком на шести листах. Уже открывая его, я почуял запах беды. Я сел. Чем дальше я читал, тем сильнее билось у меня сердце.
Себастьян.
У нас всегда были странные отношения. Судя по твоему виду, ты годами оставался бесчувственным ко мне, а я чувствовала себя так, словно ты не замечаешь меня. Я считала, что все мужчины лежат у моих ног, но ты доказывал мне, что это не так. Держась на расстоянии, ты учил меня, что человек получает не того, кого сам хочет, а того, кто хочет его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
– Дорогая Фанни, когда ты была жива, мы никогда не знали, где ты находилась. Ты появлялась внезапно, с края света. А теперь у тебя есть постоянный адрес: сюда мы будем приходить, чтобы повидаться с тобой, рассказать тебе о наших планах. Вот мелодии, которые ты любила: надеюсь, там, где ты сейчас, ты их слышишь.
По-моему, Жеральд был в то утро великолепен. Он больше не изображал пианиста, утомленного пьянством и бессонными ночами, а просто сумел извлечь из своего прибора волнующие звуки. Сначала он сыграл гимн «Благословен Господь на нивах райских», потом «Ah vous dirai-je maman» в ритме джаза, а под конец негромко спел в микрофон любимую песенку Фанни «Un rien t'habille, un vaurien te deshabille». Мы хором подхватили припев и заулыбались, словно музыка превращала ужас утраты во что-то светлое, потустороннее. Потом Жеральд заиграл буги-вуги, Жюльен, подыгрывая ему правой рукой, стал подпевать, одна пара стала приплясывать, все мы захлопали в такт. Другие кортежи, возвращавшиеся с похорон, останавливались, чтобы нас послушать, возмущаясь и одновременно завидуя. Я представил, как красивая вдова или прекрасная сиротка отходит от своей родни, чтобы, не смахивая слез, потанцевать вместе с нами и тем отвести призрак беды. От этой мысли мне стало стыдно, я со страхом ее прогнал. Знаю мало мест, которые так же, как кладбища, вселяли бы волю к жизни: тамошний мертвый народ дружно призывает живых любить этот низменный мир. Если бы мы собрались не на похороны Фанни, утро вышло бы роскошным.
И еще несколько строк
Как-то утром мой сосед по этажу, курд Кендал, учившийся на архитектора, постучал в дверь и отдал письмо. Оно пришло от нотариуса из Апта. Наверное, оно выпало из ящика, кто-то отправил его в урну, но кто-то еще, опорожнявший ее, удивился, найдя невскрытое послание. Неведомый мне мэтр Жером Варнье сообщал о конфиденциальном документе, который он обязан вручить мне лично или передать через третье лицо. Документ касался недавно пропавшей мадемуазель Фанни Нгуен. Я поблагодарил Кендала, пригласил его выпить кофе, расспросил о семье, о родных местах. Он жил в Ираке в автономной зоне, где-то между Киркуком и Сулейманией. Консьержка дома, грустная женщина, скрывающая свой алкоголизм, подарила мне кота, чтобы скрашивал мое одиночество. Это был усатый безобразник с глазами колдуна, сужавшимися на свету: он урчал, как лодочный мотор, повсюду прыгал, охотился на мух и прочих насекомых, засыпал у меня на плечах и утром, испытывая голод, кусал меня за нос. Я назвал его Месуга («дурак» на идиш). Этот непоседа обожал Кендала, все время сновал между моей и его квартирами, зато испытывал аллергию к Жеральду, являвшемуся каждое утро в одиннадцать, чтобы записывать на диктофон мои показания. Подобно доктору Чавесу, Жеральд проявлял болезненное тяготение к игривым намекам и к непристойным подробностям. Меня даже смущала его настойчивость. В свое оправдание он ссылался на недостатки литературного реализма и всячески выклянчивал видеосъемку Доры, не веря, что ее конфисковала полиция. Я машинально все выкладывал: все, что бы я ни сказал, уже не могло иметь последствий. Наступает момент, когда человек становится безвредным. Может быть, я выздоровел, но заодно утратил и вкус к жизни. Лекарство убило недуг, а вместе с ним и самого больного. Жюльен неутомимо добивался, чтобы меня приняли назад в министерство, и его стараниями мне уже вернули зарплату за последние двенадцать месяцев. Я не уставал его благодарить, старался, чтобы он чувствовал свою полезность. Время от времени я виделся со своими старшими детьми, но говорить нам было не о чем: отчим полностью затмевал меня своим восхитительным примером. Что до младшей, Забо, то с ней я отказывался встречаться.
Прошел месяц. Случайно найдя под кипой газет конверт от нотариуса из Апта, я хотел было его выбросить, но вместо этого набрал его номер. Вначале мэтр Варнье заставил меня сообщить все, что подтверждало мою личность: дату рождения, профессию, номер социального страхования, имена детей и матери, а затем сообщил, что полгода назад Фанни Нгуен оставила у семейного нотариуса (у ее матери был в тех краях дом) письмо, подлежавшее передаче мне в случае ее смерти. Передача должна была произойти строго конфиденциально. Кстати, клерк из конторы нотариуса должен был на днях наведаться в Париж по другим делам.
Обещанный клерк позвонил мне в дверь в шесть вечера, снова подверг меня положенному допросу, изучил удостоверение личности, задал кое-какие вопросы про Фанни и, наконец, отдал документ. Это оказалось пространное послание крупным круглым почерком на шести листах. Уже открывая его, я почуял запах беды. Я сел. Чем дальше я читал, тем сильнее билось у меня сердце.
Себастьян.
У нас всегда были странные отношения. Судя по твоему виду, ты годами оставался бесчувственным ко мне, а я чувствовала себя так, словно ты не замечаешь меня. Я считала, что все мужчины лежат у моих ног, но ты доказывал мне, что это не так. Держась на расстоянии, ты учил меня, что человек получает не того, кого сам хочет, а того, кто хочет его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68