Главнокомандующий Корнилов через силу переставлял маленькие, обутые в промокшие хромачи ноги и, глядя на колыхающиеся впереди стволы винтовок с примкнутыми штыками, на раскачивающиеся в такт шагам головы в фуражках, папахах, башлыках, с горечью тер влажные глаза:
– Лучшие люди, цвет России, и вынуждены уходить, на родине для них нет места. Ну, ничего, мы еще войдем в Первопрестольную под колокольный звон, всех, кого черт попутал, – нагайками, а скверну эту, большевиков, пусть народ судит, всем миром.
Еще он думал о своей карьере ученого-востоковеда, прерванной войной, вспоминал, как, едва оправившись от ран, совершил побег из австрийской крепости Нейгенбах. При мысли о жене, верной спутнице в жизненных бурях, на его потрескавшихся губах появилась чуть заметная улыбка.
Корнилов не знал, что ему больше никогда не суждено увидеть Москву. Не пройдет и пары месяцев, как он будет убит в бою, тело его большевики выкопают из могилы и без одежды подвесят на дереве. Изрубленное шашками и превращенное в бесформенную массу, оно будет привезено на бойню, обложено горящей соломой и растоптано ногами веселящихся пьяных комиссаров. Высшие чины советской власти специально приедут, чтобы сфотографироваться рядом с оскверненными останками первого военачальника России.
Не дано было знать Корнилову и того, что летом восемнадцатого на месте его гибели будет установлен простой деревянный крест, рядом с которым похоронят его жену, пережившую генерала только на полгода. В 1920 году после завоевания Кубани красные разорят и ее могилу.
Ничего этого Корнилов не знал. Стараясь не сбиться с ноги, он шел среди уставших, замерзших людей и едва заметно улыбался синими от холода губами. Скрипели колеса повозок, надрывно ржали лошади, пар вырывался из раскрытых ртов – в темноту, в студеную неизвестность уходили колонны добровольцев, горстка патриотов под выцветшим трехцветным флагом. Последняя надежда великой России.
II
В вагоне было холодно. Злющий ветер продувал теплушку насквозь, зато вместе с ним в щели пробивался и жухлый свет ненастного дня – карты можно было различать без труда. Играли в преферанс, в «американку», так, чтобы только убить время, – по копейке за вист. «Пулю» расписывали на обороте похабной carte postale[1] позаимствованным в комендатуре чернильным карандашом. Красотка на открытке задирала ноги, Граевский скучал, Паршин был в ударе, Страшила раз за разом пасовал – в карты ему определенно не везло.
Поезд двигался по нищему пути на Жлобин, Могилев, Витебск, позади оставались полустанки, телеграфные столбы, над редкими противоснежными щитами высились прилизанные ветром, затвердевшие сугробы. Рябила метель, морозило. Старенький паровоз «овечка» с грехом пополам тащил заезженные вагоны, высекая искры из рельсов, буксовал колесами на подъемах, истошно ревел балансиром. Корпус его дрожал от напряжения, подшипники грелись от частых оборотов и скверного масла. На заснеженных участках машинист так прибавлял пару, что вода фонтаном хлестала из трубы, чудом не рвались кривошипы, и помощник, шуруя топку, исходил на пот и матерную брань. Расея…
На вторые сутки поезд неожиданно вздрогнул и остановился.
– Ну, техника дошла, на всяку скороту окорот дает. – Спавший на тюках старик-спекулянт поднял голову и принялся шумно сморкаться на пол. – Тормоза, едри их в дышло.
В дороге он питался воблой и сухими лепешками с салом, а потому много пил и часто отлучался в угол вагона, где в полу была проломлена дыра.
– Тю, окорот! – Разбитная, с румянцем во всю щеку галичанка-мешочница мигом продрала глаза и приникла к щели в стене вагона. – Та який окорот, це ж банды, хай им бисов!
От добра, упрятанного за пазухой кожуха и под подолом плахты, она казалась непомерно толстой, словно ее забрала водянка.
Между тем снаружи со стороны паровоза кто-то закричал, раздались выстрелы, и на некоторое время все стихло, только вполголоса бормотал учитель физики, ехавший в Петроград воевать с безграмотностью:
– О, Шма-исроель! О, Шма-исроель!
Его интеллигентное, большеносое лицо покрылось смертельной бледностью, над верхней губой выступили капельки пота.
– Без драки, пожалуй, не обойдется. – Проснувшийся раньше всех Граевский оторвался от щели и потянул завязку вещмешка. – Если что, господа, лучше без шума.
Однако же он вытащил ручную гранату, ухмыляясь, сунул в карман:
– На всякий случай, лишней не будет.
Его одолевали раздражение и холодная злость, хотелось спать, а не вести военные действия. Страшила и Паршин, непроизвольно схватившись за наганы, молчали: экстренные остановки в ночи ничего хорошего не предвещают.
Скоро дверь теплушки отъехала в сторону, и в вагон хлынул молочный лунный свет – метель улеглась, небо было морозным и ясным. Поезд стоял на перегоне, всюду, куда ни кинь взгляд, белело ровное снежное покрывало, лишь справа степь резала стена густого соснового леса.
– Посвидченя! – В вагон ввалился гарный малоросс в опушенном по бортам полушубке с карманами на груди и смушковой лихо заломленной шапке с синим верхом, в руке он держал грязный, в табачных крошках, маузер. – Жидам нэ трэба!
– Документы! – Следом за ним в проеме возник низкорослый, коренастый мужичок в засаленном защитном кожухе и лохматой манчжурской папахе. – Которые жиды, офицера и комиссары, лучше выходите сами!
На щеке у него белел выпуклый, от уха до подбородка, шрам, один глаз все время дергался, подмаргивал без причины, что придавало ему вид веселый и бесшабашный.
– Жидюга? – Он внимательно посмотрел на учителя физики, подмигнул ему и выстрелом в упор разворотил трясущуюся кучерявую голову. – Жидюга!
Губы его растянулись в блаженной улыбке, обнажив редкий частокол гнилых осколков, в мутных глазах заплясали искорки торжества.
Стрельба в поезде раздавалась уже вовсю, из вагонов на полотно выбрасывали евреев, мертвых и не совсем. Снег вдоль рельсов покрылся красными пятнами, над ними курился пар.
– Ты хто? – Бандит уперся взглядом Граевскому в лицо и несильно ткнул его в грудь стволом маузера. – Гутарь швидче, нема часу.
От него за версту разило горилкой, цыбулей и чесночными, печенными на смальце коржами, едомыми обычно с соленым салом.
– Служивые мы, с фронта едем. – Умильно улыбаясь, Страшила завел знакомую волынку, хотя понял сразу, что одними разговорами тут не отделаешься. – Еле вырвались от проклятых большевиков, вот пожалуйте, ваша милость.
Подавая свою воинскую книжку, он встал поудобнее, поближе к маузеру, снова широко оскалился и выразительно глянул на своих, мол, готовьтесь, ребятушки, как бы не пришлось от слов переходить к делу.
– Москали чертовы! Геть с Украйны. – Даже не посмотрев, малоросс бросил документ Страшиле под ноги, плюнул и вполголоса позвал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
– Лучшие люди, цвет России, и вынуждены уходить, на родине для них нет места. Ну, ничего, мы еще войдем в Первопрестольную под колокольный звон, всех, кого черт попутал, – нагайками, а скверну эту, большевиков, пусть народ судит, всем миром.
Еще он думал о своей карьере ученого-востоковеда, прерванной войной, вспоминал, как, едва оправившись от ран, совершил побег из австрийской крепости Нейгенбах. При мысли о жене, верной спутнице в жизненных бурях, на его потрескавшихся губах появилась чуть заметная улыбка.
Корнилов не знал, что ему больше никогда не суждено увидеть Москву. Не пройдет и пары месяцев, как он будет убит в бою, тело его большевики выкопают из могилы и без одежды подвесят на дереве. Изрубленное шашками и превращенное в бесформенную массу, оно будет привезено на бойню, обложено горящей соломой и растоптано ногами веселящихся пьяных комиссаров. Высшие чины советской власти специально приедут, чтобы сфотографироваться рядом с оскверненными останками первого военачальника России.
Не дано было знать Корнилову и того, что летом восемнадцатого на месте его гибели будет установлен простой деревянный крест, рядом с которым похоронят его жену, пережившую генерала только на полгода. В 1920 году после завоевания Кубани красные разорят и ее могилу.
Ничего этого Корнилов не знал. Стараясь не сбиться с ноги, он шел среди уставших, замерзших людей и едва заметно улыбался синими от холода губами. Скрипели колеса повозок, надрывно ржали лошади, пар вырывался из раскрытых ртов – в темноту, в студеную неизвестность уходили колонны добровольцев, горстка патриотов под выцветшим трехцветным флагом. Последняя надежда великой России.
II
В вагоне было холодно. Злющий ветер продувал теплушку насквозь, зато вместе с ним в щели пробивался и жухлый свет ненастного дня – карты можно было различать без труда. Играли в преферанс, в «американку», так, чтобы только убить время, – по копейке за вист. «Пулю» расписывали на обороте похабной carte postale[1] позаимствованным в комендатуре чернильным карандашом. Красотка на открытке задирала ноги, Граевский скучал, Паршин был в ударе, Страшила раз за разом пасовал – в карты ему определенно не везло.
Поезд двигался по нищему пути на Жлобин, Могилев, Витебск, позади оставались полустанки, телеграфные столбы, над редкими противоснежными щитами высились прилизанные ветром, затвердевшие сугробы. Рябила метель, морозило. Старенький паровоз «овечка» с грехом пополам тащил заезженные вагоны, высекая искры из рельсов, буксовал колесами на подъемах, истошно ревел балансиром. Корпус его дрожал от напряжения, подшипники грелись от частых оборотов и скверного масла. На заснеженных участках машинист так прибавлял пару, что вода фонтаном хлестала из трубы, чудом не рвались кривошипы, и помощник, шуруя топку, исходил на пот и матерную брань. Расея…
На вторые сутки поезд неожиданно вздрогнул и остановился.
– Ну, техника дошла, на всяку скороту окорот дает. – Спавший на тюках старик-спекулянт поднял голову и принялся шумно сморкаться на пол. – Тормоза, едри их в дышло.
В дороге он питался воблой и сухими лепешками с салом, а потому много пил и часто отлучался в угол вагона, где в полу была проломлена дыра.
– Тю, окорот! – Разбитная, с румянцем во всю щеку галичанка-мешочница мигом продрала глаза и приникла к щели в стене вагона. – Та який окорот, це ж банды, хай им бисов!
От добра, упрятанного за пазухой кожуха и под подолом плахты, она казалась непомерно толстой, словно ее забрала водянка.
Между тем снаружи со стороны паровоза кто-то закричал, раздались выстрелы, и на некоторое время все стихло, только вполголоса бормотал учитель физики, ехавший в Петроград воевать с безграмотностью:
– О, Шма-исроель! О, Шма-исроель!
Его интеллигентное, большеносое лицо покрылось смертельной бледностью, над верхней губой выступили капельки пота.
– Без драки, пожалуй, не обойдется. – Проснувшийся раньше всех Граевский оторвался от щели и потянул завязку вещмешка. – Если что, господа, лучше без шума.
Однако же он вытащил ручную гранату, ухмыляясь, сунул в карман:
– На всякий случай, лишней не будет.
Его одолевали раздражение и холодная злость, хотелось спать, а не вести военные действия. Страшила и Паршин, непроизвольно схватившись за наганы, молчали: экстренные остановки в ночи ничего хорошего не предвещают.
Скоро дверь теплушки отъехала в сторону, и в вагон хлынул молочный лунный свет – метель улеглась, небо было морозным и ясным. Поезд стоял на перегоне, всюду, куда ни кинь взгляд, белело ровное снежное покрывало, лишь справа степь резала стена густого соснового леса.
– Посвидченя! – В вагон ввалился гарный малоросс в опушенном по бортам полушубке с карманами на груди и смушковой лихо заломленной шапке с синим верхом, в руке он держал грязный, в табачных крошках, маузер. – Жидам нэ трэба!
– Документы! – Следом за ним в проеме возник низкорослый, коренастый мужичок в засаленном защитном кожухе и лохматой манчжурской папахе. – Которые жиды, офицера и комиссары, лучше выходите сами!
На щеке у него белел выпуклый, от уха до подбородка, шрам, один глаз все время дергался, подмаргивал без причины, что придавало ему вид веселый и бесшабашный.
– Жидюга? – Он внимательно посмотрел на учителя физики, подмигнул ему и выстрелом в упор разворотил трясущуюся кучерявую голову. – Жидюга!
Губы его растянулись в блаженной улыбке, обнажив редкий частокол гнилых осколков, в мутных глазах заплясали искорки торжества.
Стрельба в поезде раздавалась уже вовсю, из вагонов на полотно выбрасывали евреев, мертвых и не совсем. Снег вдоль рельсов покрылся красными пятнами, над ними курился пар.
– Ты хто? – Бандит уперся взглядом Граевскому в лицо и несильно ткнул его в грудь стволом маузера. – Гутарь швидче, нема часу.
От него за версту разило горилкой, цыбулей и чесночными, печенными на смальце коржами, едомыми обычно с соленым салом.
– Служивые мы, с фронта едем. – Умильно улыбаясь, Страшила завел знакомую волынку, хотя понял сразу, что одними разговорами тут не отделаешься. – Еле вырвались от проклятых большевиков, вот пожалуйте, ваша милость.
Подавая свою воинскую книжку, он встал поудобнее, поближе к маузеру, снова широко оскалился и выразительно глянул на своих, мол, готовьтесь, ребятушки, как бы не пришлось от слов переходить к делу.
– Москали чертовы! Геть с Украйны. – Даже не посмотрев, малоросс бросил документ Страшиле под ноги, плюнул и вполголоса позвал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71