Все, хорош базарить, а то стрелять буду беспощадно. В бога душу, в отца, сына и святого духа, и не так, и не в мать… В общем, катись.
Пошли искать коменданта. Снова зигзагами, шатаясь, но уже было не до песен, охрипли. Да и без них шуму хватало. На Печерске – в верхней части города – царила суматоха со стрельбой, в центре, у Оперного театра, резали из пулемета по трамваям, на Лубочицкой улице, что ведет на Подол, кто-то баловался ручными гранатами. Спокойнее всего было на Владимирской горке – снега по пояс, черные скелеты деревьев, молчаливый чугунный Владимир с трехсаженным крестом в руках.
– Так, говоришь, Женя, всех на баржу и на дно? – Граевский обернулся на чей-то крик, кинул быстрый взгляд и, не став смотреть, как убивают человека, сразу посерел лицом, сгорбился. – Жаль, Днепр замерз.
– Господи, что же в Питере-то теперь творится. – Паршин все пытался изобразить пьяную улыбочку, но губы его не слушались, растягивались в страшный, леденящий душу оскал. – Как там отец…
Страшила шел молча, посматривая исподлобья, и, чтобы не сорваться, старался отвлечь себя мыслями о лапчатом гусином племени – вот ведь бестии, и Рим спасли, и на вкус ничего, а главное, несмотря на слякоть, ноги в ботфортах сухие, нежатся в портянках, как у Христа за пазухой. С Синей птицы небось такого жира не натопишь.
На Разъезжей к ним накрепко, словно банный лист к заднице, прилип какой-то потерявшийся большевик – пьяненький, с жиденькими рыжими усами и широкой улыбкой на запаршивевших губах. Он все порывался расцеловаться с Паршиным, уговаривал Страшилу махнуть не глядя котелок и время от времени смачно сморкался себе на сапоги. Граевского он называл «товарищ Волобуев» и, лихо вытягиваясь во фрунт, то и дело отдавал ему по-старорежимному честь. Иногда веселый большевик заводил для бодрости:
Как родная меня мать провожала,
На дорогу сухих корок собирала, –
и, притоптывая каблуками, выделывал коленца, пристукивал, прищелкивал с оттяжечкой грязными, заскорузлыми пальцами. Страшила ухмылялся, Граевский терпел, Паршина кривило от ненависти и омерзения.
Наконец нашли штаб красных. Товарищи расположились в просторном трехэтажном доме с эркером, колоннами и двумя стеклянными башенками на крыше, из которых высовывались дула пулеметов. Вдоль фасада у костров грелись люди, не переставая хлопала входная дверь, пропуская военморов в лисьих шубах внакидку, прибарахлившихся солдат революции, каких-то небритых личностей с маузерами, в золоченых пенсне и кожаных штанах. Почерневшие сугробы у входа были сплошь изъедены желтыми язвами – малую нужду справляли тут же, не сходя со ступеней.
– Это куды? – При виде Страшилиных сапог солдат-часовой подобрался, бросив хабарик, схватился за винтовку. – Пропуск кажи!
В щелочках его заплывших глаз ярко светилась зависть.
– Ты буркалы-то протри, деревня! – Веселый большевик постучал себя кулаком по лбу и, отдав Граевскому честь, презрительно глянул на часового. – Это же товарищ Волобуев, понял ты, ешь твою через семь гробов!
Его прокуренный, сиплый голос дрожал и срывался от благоговения. Открыв щербатый рот, часовой вытянулся, огни в его глазах погасли, взгляд сделался скучным и снулым, словно у издыхающей рыбины, – эка невидаль, товарищ Волобуев. Шастают туда-сюда, надоели!
Комендант помещался на втором этаже. Пока поднимались по лестнице, веселый большевик отстал. Ждать его не стали, повернули в коридор и сразу натолкнулись на бойца, охранявшего подступы к двери с надписью «Каминдадура». Он удобно устроился в глубоком кресле и, обнимая «арисаку» с примкнутым штыком, устрашающе храпел. Барашковая шапка с верхом, перекрещенным вензелем, благополучно валялась на полу, на рукав грязной офицерской гимнастерки капали обильные, счастливые слюни, – видно, снилось ему что-то хорошее.
В комендатуре, судя по всему, тоже проводили время с приятностью – из-за двери слышались смех, скрип паркета под ногами и задушевное женское пение под гитару:
Покупайте любовь, господа офицеры,
Я продам вам любовь по доступной цене,
И чего выбирать – ночью кошки все серы,
И какая вам разница – мы и так все в дерьме…
«Бардак, цыганский табор». Поборов искушение, Граевский глянул часовому на темечко и, без стука распахнув дверь, вломился внутрь:
– С революционным приветом!
– Пролетариям – здравствовать! – Следом за ним, сотрясая пол, прошествовал Страшила, Паршин же, изображая горячечно пьяного, вошел молча и, от греха подальше убрав в карман руку с протезом, покачиваясь, прислонился к стеночке. Казалось, он вот-вот примет горизонтальное положение.
Под комендатуру отвели бывшую буржуйскую гостиную – лепной потолок, мягкий гамбсовский гарнитур, беккеровский белый рояль. Устроились по-походному. В камине весело трещали хозяйские «мебеля», на «пианине» скалила литеры пишмашина «Ундервуд», а на диване сидела хорошенькая пролетарочка в шелковой кофточке и, зажав во рту немецкую безмундштучную папироску, пела о любви. Рядом млел внушительного вида товарищ в офицерских ремнях, курил, улыбаясь уголками тонкогубого, твердо очерченного рта. Еще один товарищ перебирал каблуками по паркету, время от времени тыкал пальцами в клавиши рояля и все пытался сплясать, да не мог, сбивался, каждый раз вполголоса ругаясь страшными словами.
В комнате было душно, накурено и пронзительно пахло спиртом. Неудивительно – в углу, за карточным столиком, уютно устроился бочкообразный здоровяк. Спирт он наливал из чайника, единым духом опрокидывал серебряную стопку и, закусывая сахарком с чайной ложки, шумно отдувался мокрыми губами. Что-то в нем было от откормленного борова у корыта, полного помоев. При виде Страшилы он закашлялся – спирт пошел не в то горло, пролетарочка же растерялась и, не допев куплета, бросила игру.
– Ну, в чем дело, кому это не терпится? – Внушительный товарищ струйкой выпустил табачный дым и, свирепея, начал медленно подниматься с дивана.
На его одутловатых, иссиня бритых щеках загорелись розовые пятна, взгляд близко посаженных, наглых глаз преисполнился гнева, в то же время, гордо расправив плечи, он косился на пролетарочку – ну что, мол, каков эффект?
Эффекта не получилось.
– Вот только не надо, товарищ, всего этого старорежимного хамства, – надрывным, звенящим от гнева голосом выдохнул Граевский и внезапно затрясся весь, закричал бешено: – Мало офицера измывались над нами, мало резали мы их ради новой жизни, чтобы вот так, от своих…
– Зря вы так с солдатскими-то массами, товарищ, – мягко, по-отечески произнес Страшила и подал главному свою воинскую книжку. – С империалистических фронтов идем, жестоко пострадали в антинародной бойне. А вот Петруха, – он указал на Граевского, – председателем совета был в нашей роте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Пошли искать коменданта. Снова зигзагами, шатаясь, но уже было не до песен, охрипли. Да и без них шуму хватало. На Печерске – в верхней части города – царила суматоха со стрельбой, в центре, у Оперного театра, резали из пулемета по трамваям, на Лубочицкой улице, что ведет на Подол, кто-то баловался ручными гранатами. Спокойнее всего было на Владимирской горке – снега по пояс, черные скелеты деревьев, молчаливый чугунный Владимир с трехсаженным крестом в руках.
– Так, говоришь, Женя, всех на баржу и на дно? – Граевский обернулся на чей-то крик, кинул быстрый взгляд и, не став смотреть, как убивают человека, сразу посерел лицом, сгорбился. – Жаль, Днепр замерз.
– Господи, что же в Питере-то теперь творится. – Паршин все пытался изобразить пьяную улыбочку, но губы его не слушались, растягивались в страшный, леденящий душу оскал. – Как там отец…
Страшила шел молча, посматривая исподлобья, и, чтобы не сорваться, старался отвлечь себя мыслями о лапчатом гусином племени – вот ведь бестии, и Рим спасли, и на вкус ничего, а главное, несмотря на слякоть, ноги в ботфортах сухие, нежатся в портянках, как у Христа за пазухой. С Синей птицы небось такого жира не натопишь.
На Разъезжей к ним накрепко, словно банный лист к заднице, прилип какой-то потерявшийся большевик – пьяненький, с жиденькими рыжими усами и широкой улыбкой на запаршивевших губах. Он все порывался расцеловаться с Паршиным, уговаривал Страшилу махнуть не глядя котелок и время от времени смачно сморкался себе на сапоги. Граевского он называл «товарищ Волобуев» и, лихо вытягиваясь во фрунт, то и дело отдавал ему по-старорежимному честь. Иногда веселый большевик заводил для бодрости:
Как родная меня мать провожала,
На дорогу сухих корок собирала, –
и, притоптывая каблуками, выделывал коленца, пристукивал, прищелкивал с оттяжечкой грязными, заскорузлыми пальцами. Страшила ухмылялся, Граевский терпел, Паршина кривило от ненависти и омерзения.
Наконец нашли штаб красных. Товарищи расположились в просторном трехэтажном доме с эркером, колоннами и двумя стеклянными башенками на крыше, из которых высовывались дула пулеметов. Вдоль фасада у костров грелись люди, не переставая хлопала входная дверь, пропуская военморов в лисьих шубах внакидку, прибарахлившихся солдат революции, каких-то небритых личностей с маузерами, в золоченых пенсне и кожаных штанах. Почерневшие сугробы у входа были сплошь изъедены желтыми язвами – малую нужду справляли тут же, не сходя со ступеней.
– Это куды? – При виде Страшилиных сапог солдат-часовой подобрался, бросив хабарик, схватился за винтовку. – Пропуск кажи!
В щелочках его заплывших глаз ярко светилась зависть.
– Ты буркалы-то протри, деревня! – Веселый большевик постучал себя кулаком по лбу и, отдав Граевскому честь, презрительно глянул на часового. – Это же товарищ Волобуев, понял ты, ешь твою через семь гробов!
Его прокуренный, сиплый голос дрожал и срывался от благоговения. Открыв щербатый рот, часовой вытянулся, огни в его глазах погасли, взгляд сделался скучным и снулым, словно у издыхающей рыбины, – эка невидаль, товарищ Волобуев. Шастают туда-сюда, надоели!
Комендант помещался на втором этаже. Пока поднимались по лестнице, веселый большевик отстал. Ждать его не стали, повернули в коридор и сразу натолкнулись на бойца, охранявшего подступы к двери с надписью «Каминдадура». Он удобно устроился в глубоком кресле и, обнимая «арисаку» с примкнутым штыком, устрашающе храпел. Барашковая шапка с верхом, перекрещенным вензелем, благополучно валялась на полу, на рукав грязной офицерской гимнастерки капали обильные, счастливые слюни, – видно, снилось ему что-то хорошее.
В комендатуре, судя по всему, тоже проводили время с приятностью – из-за двери слышались смех, скрип паркета под ногами и задушевное женское пение под гитару:
Покупайте любовь, господа офицеры,
Я продам вам любовь по доступной цене,
И чего выбирать – ночью кошки все серы,
И какая вам разница – мы и так все в дерьме…
«Бардак, цыганский табор». Поборов искушение, Граевский глянул часовому на темечко и, без стука распахнув дверь, вломился внутрь:
– С революционным приветом!
– Пролетариям – здравствовать! – Следом за ним, сотрясая пол, прошествовал Страшила, Паршин же, изображая горячечно пьяного, вошел молча и, от греха подальше убрав в карман руку с протезом, покачиваясь, прислонился к стеночке. Казалось, он вот-вот примет горизонтальное положение.
Под комендатуру отвели бывшую буржуйскую гостиную – лепной потолок, мягкий гамбсовский гарнитур, беккеровский белый рояль. Устроились по-походному. В камине весело трещали хозяйские «мебеля», на «пианине» скалила литеры пишмашина «Ундервуд», а на диване сидела хорошенькая пролетарочка в шелковой кофточке и, зажав во рту немецкую безмундштучную папироску, пела о любви. Рядом млел внушительного вида товарищ в офицерских ремнях, курил, улыбаясь уголками тонкогубого, твердо очерченного рта. Еще один товарищ перебирал каблуками по паркету, время от времени тыкал пальцами в клавиши рояля и все пытался сплясать, да не мог, сбивался, каждый раз вполголоса ругаясь страшными словами.
В комнате было душно, накурено и пронзительно пахло спиртом. Неудивительно – в углу, за карточным столиком, уютно устроился бочкообразный здоровяк. Спирт он наливал из чайника, единым духом опрокидывал серебряную стопку и, закусывая сахарком с чайной ложки, шумно отдувался мокрыми губами. Что-то в нем было от откормленного борова у корыта, полного помоев. При виде Страшилы он закашлялся – спирт пошел не в то горло, пролетарочка же растерялась и, не допев куплета, бросила игру.
– Ну, в чем дело, кому это не терпится? – Внушительный товарищ струйкой выпустил табачный дым и, свирепея, начал медленно подниматься с дивана.
На его одутловатых, иссиня бритых щеках загорелись розовые пятна, взгляд близко посаженных, наглых глаз преисполнился гнева, в то же время, гордо расправив плечи, он косился на пролетарочку – ну что, мол, каков эффект?
Эффекта не получилось.
– Вот только не надо, товарищ, всего этого старорежимного хамства, – надрывным, звенящим от гнева голосом выдохнул Граевский и внезапно затрясся весь, закричал бешено: – Мало офицера измывались над нами, мало резали мы их ради новой жизни, чтобы вот так, от своих…
– Зря вы так с солдатскими-то массами, товарищ, – мягко, по-отечески произнес Страшила и подал главному свою воинскую книжку. – С империалистических фронтов идем, жестоко пострадали в антинародной бойне. А вот Петруха, – он указал на Граевского, – председателем совета был в нашей роте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71