ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

По радио…
— Значит, у тебя все хорошо?
Никита не услышал ответа, лишь невнятный шорох тек по разделяющему их пространству, которое он мгновенно почувствовал по ее молчанию. Сжимая трубку, он ждал, когда прервется это долгое молчание.
— Эля, ты меня слышишь?
— Да, Никита, я в августе уезжаю в колхоз. Весь наш курс посылают куда-то в Ивановскую область. Когда ты приедешь?
— Скоро, Эля. Я тебя еще застану в Ленинграде.
— Когда?
— Не знаю. Но я скоро приеду. Видимо, через несколько дней. — И Никита незанятой рукой почесал нос. — Знаешь, это все-таки неплохо — лежать на диване и читать «Трех мушкетеров». В этом есть смысл. И, знаешь, я рад, Эля, что в нашем двадцатом веке существует все-таки телефон.
— Вы говорите три минуты, — сквозь щелчок в трубке вмешался в разговор, прервал их чужой голос. — Заканчивайте.
— До свидания, Эля, — быстро сказал Никита. — Уже три минуты…
— До свидания, Никита! До свидания, Никита.
— До свидания, Эля. Я рад, что застал тебя дома. Спасибо «Трем мушкетерам». До свидания. Я скоро приеду. Скоро.
Он повесил трубку, вытер пот со лба.
После этого короткого разговора с Элей, выйдя из темноватого и гулкого телеграфа на улицу Горького, горячо овеянный парным воздухом раскаленного асфальта, зажмурясь от острого, высокого солнца, Никита вздохнул с чувством внезапного освобождения от чего-то.
На улице, широкой и людной, все в этот час было оживленно, шумно, все было по-июльски жарко и пестро: добела выцветшие над витринами полотняные тенты; сверкающие стеклами газетные киоски, заваленные журналами; настежь открытые двери в глубине прохладных кафе, где перед зеркальными стенами люди пили соки и ложечками ели мороженое; металлические автоматы на тротуарах, бьющие в граненые стаканы струями газированной воды; повсюду короткие платья, обнажающие загорелые ноги женщин, белый цвет одежды, потные лица, и везде духота и та особая, кажущаяся праздной московская толчея, которая говорила о городе большом, шумном, перенаселенном.
Никита шел в этой толпе мимо переполненных кафе, мимо нависших тентов и подстриженных лип, мимо железных автоматов, возле которых четверо спортивных молодых людей, весело толкаясь, передавали друг другу стаканы с газированной водой; рыжеволосая девушка в узких брючках взяла стакан, кипящий пузырьками, и стеснительно отпила глоток, встретясь с Никитой суженными от прямого солнца глазами. И он с какой-то нежностью видел, как она, не допив, захлебнулась и водой и смехом, скосив чуть раскосые монгольские брови на загорелого, как будто только с юга, молодого человека, передразнивающего ее; сделав томный вид, он показывал, как она пьет, держа стакан двумя пальцами, оттопырив мизинец.
— Оставь, Володька! — притворно сердясь, крикнула девушка. — Я захлебнусь. Ты будешь отвечать…
— Мечтаю о медали «За спасение утопающих», — ответил парень, улыбаясь.
Были ему приятны эти летние голоса и летние лица, встречный скользящий мимо витрин водоворот людей, смешанные запахи открытых парикмахерских, разогретого бензина, веселая, солнечная испещренность тротуара, одежды; и весь этот разнообразный шум улицы властно вбирал в себя Никиту, растворяя его в своем ритме; и появилось ощущение, что это давно знакомо ему, что он давно живет здесь, но одновременно было приятно думать, что все-таки скоро он уедет отсюда…
Никита подошел к уютно блещущему пластиком табачному киоску, достал деньги, бросил их на резиновый кружочек в затененный полукруг окошечка. В эту секунду что-то толкнуло его, — и точно в пустоту упало, остановилось сердце… Он, задохнувшись, не поняв, что произошло, с мгновенной испариной быстро повернул голову, как будто рядом случилось несчастье и его звали на помощь.
«Мама!..» — с ужасом мелькнуло у Никиты.
Сбоку скользящей по тротуару толпы маленькая женщина шла в тени лип несколько расслабленной, утомленной походкой, как ходят пожилые, не совсем здоровые люди. И бросились в глаза: сахарно-седые волосы, с аккуратностью сколотые в пучок на затылке, наивный, кружевной, как у девочки, белый воротничок на темном платье и в худенькой опущенной руке кожаная сумка, тяжесть которой ощущалась…
Но, сопротивляясь самому себе, говоря самому себе, что все это похоже на наваждение, он чувствовал, что не хочет, не может этому сопротивляться, и в тот момент, еще не увидев лица женщины, как подталкиваемый, в слепом порыве, вдруг пошел за ней с желанием зайти вперед, посмотреть ей в лицо, но в то же время боясь увидеть его.
«Это же не она, нет… — говорил он сам себе. — Этого не может быть!»
Он то отставал, то шел в трех шагах от женщины, теперь особенно отчетливо различая заколки в чисто-седой белизне волос, тонкие синеватые жилки, проступавшие на руке, и угадывал необъяснимо родное, слабое в ее худенькой спине, в шее, в плечах, в ее маленьких ушах, видимых из-за этих собранных на затылке волос. И казалось, даже вдыхал запах ее платья, теплый, мягкий запах одежды.
Тогда, в мартовский вечер, мать вошла к нему в комнату, накуренную, холодноватую. Он сидел за столом, свет настольной лампы падал на развернутые конспекты, на пепельницу, полную окурков, но ничего не сказала и мягко, неслышно опустилась на стул возле окна, застыла там в тени, долго смотрела на него, руки на коленях, голова чуть наклонена, а ему стало неспокойно и как-то стесненно от ее взгляда.
Окна были не занавешены, чернели огромно, высоко, как провалы, среди сплошной черноты слабо белел неподвижный силуэт ее головы, и потому, что она молчала, ему вдруг представилось, что мать бестелесно растворяется в этой тьме, невозвратимо уходит куда-то за черные стекла.
— Мама! — позвал он и вскочил, зажег свет, шагнул к ней с охватившим его чувством опасности, оттого, что мать так долго молчала, так долго, незащищенно глядела на него, и тут увидел: в глазах ее, не проливаясь, блестели слезы. — Мама, ты что? — повторял он. — Ну не надо.
— Тебе никогда, сын, не бывает страшно… одному в комнате? — спросила она, по-прежнему не вставая, и ему стало жутковато оттого, что мать спросила это.
— Не понимаю, о чем ты?
— Страшно ведь быть совсем одному, правда?
— Я не хочу об этом думать.
— Да, конечно, конечно.
И мать встала и исступленно, сильно прижала его голову к груди, так внезапно сильно, что пуговица на ее кофточке больно врезалась ему в щеку. А он, обняв ее, боясь пошевелиться, снова увидел черный провал окна и почему-то редкие капли вечернего тумана, косо ползущие по стеклу, и слышал ее вздрагивающий голос, как будто она подавляла рыдания:
— Ты у меня один… совсем…
— Нас сейчас двое, мама… — прошептал он с грубоватой мужественностью. — Я уверен, все будет хорошо.
— Ты мягок, сын… Ты не можешь ничего скрыть в себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44