— Нет, нет! Это комната сына… Он только не живет у нас! У него семья… Вы меня не так поняли! Три года назад, Никита, я тоже пережила смерть матери. Господи боже мой, какая нелепость! — вскрикнула Ольга Сергеевна и опустилась в кресло, прикрыла рукой лоб. — Как мы все стали суеверны! Какая нелепость!
— Простите, я не знал, — пробормотал Никита. — Я подумал только, когда вы сказали…
Вздохнув, Ольга Сергеевна отняла пальцы ото лба и через силу закивала ему.
— Я понимаю вас. Как все это невыносимо!
Он молчал.
— Да, да… Я хотела вам сказать, Георгий Лаврентьевич придет из института в первом часу, — проговорила Ольга Сергеевна утомленно. — Он хочет сегодня встретиться с вами. Обязательно.
— Спасибо, Ольга Сергеевна.
— Через полчаса я вас жду к завтраку, Никита.
— Спасибо. Я не хочу.
— Но так нельзя. Вы должны есть. Вы же ослабнете, Никита. Я вас жду к завтраку!
Она вышла. Тихая жаркая пустота была в комнате. Ни звука, ни шороха не доносилось из квартиры.
Он лег на диван. И тут вся стена перед ним, с унылыми вензелями обоев, теплая, прямая, покрытая пушком пыли, слилась во что-то однообразно-серое, душное, бессмысленное, и он испугался, что в эту минуту может заплакать.
— Очень хочу с вами поговорить, оч-чень!.. Вчера, к сожалению, не смог. Да и вы были только с поезда. Да, теперь мы сможем!
Георгий Лаврентьевич Греков ходил по кабинету нервной, танцующей какой-то походкой, странной при его широких плечах, крупной голове и маленьком росте; подпоясанный халат был длинен, извиваясь, мотался над голыми щиколотками. И было странно видеть среди этого просторного, залитого солнцем кабинета с высокими старинными книжными шкафами по четырем стенам его подрагивающие, обнаженные ноги в домашних шлепанцах. Они быстро двигались, мелькали по ковру.
— Оч-чень хочу! — повторил Георгий Лаврентьевич. — Да, я хочу с вами поговорить! Садитесь в кресло удобнее. Значит, я ваш родной дядя, а вы мой племянник. Вот при каких горьких обстоятельствах мы с вами встретились, дорогой вы мой!
Никита сел в кресло, как бы еще сомневаясь, что этот маленький, широкоплечий, тщательно выбритый, закутанный в халат старик может быть его родственником, его дядей, известным профессором истории, живущим здесь, в Москве.
Но, успокаивая себя, он вспомнил адрес на привезенном им письме, слова на конверте «профессору Грекову», написанные и подчеркнутые рукою матери. И, невольно улавливая вчерашнюю настороженность в тоне Грекова и вместе с тем испытывая стыд и отвращение к самому себе после неуклюжего разговора с Ольгой Сергеевной, подумал: «Нет, они не знали, что умерла мать».
— Значит, вы приехали? — снова повторил Греков и остановился перед книжным шкафом, приподнялся на цыпочки, забросил руки за спину, хрустнул пальцами.
— Как вы спали? Удобно вам было? Вы впервые в Москве?
— Спасибо, — сказал Никита, переводя взгляд с домашних, непонятно почему приковывавших внимание профессорских шлепанцев на шевелящиеся в широких рукавах пальцы за спиной, на его седой до нежной серебристости затылок.
Греков стоял, выпрямив круглую спину, лицом к книжному шкафу, и показалось Никите, что профессор, в стекло, как в зеркало, наблюдал за ним, похрустывая пальцами.
— Так. Значит, это письмо? Письмо…
— Да, — сказал Никита.
— Да, да, да… Но это могло быть ошибкой, невероятной, страшной ошибкой! — зазвеневшим голосом заговорил Георгий Лаврентьевич, подойдя к двери, задернул портьеру. — Все это может быть ужасной ошибкой!..
— Вы о чем? — не понял Никита.
— Нет, никому не сообщить о болезни… Умереть в одиночестве! Надо быть немыслимо сильным человеком! И вы один, конечно, были с ней? И она никого из родственников не хотела видеть в больнице?
Георгий Лаврентьевич все шагал по кабинету, по толстому ковру, мимо дубовых книжных шкафов, кожаных кресел; волнами колыхался его длинный халат перед глазами Никиты.
— Не хотела…
Сказав это, Греков со страдальческой гримасой сел к письменному столу в глубине кабинета, неспокойно повозившись в кресле, с болезненной осторожностью вытянул из-под книг какую-то бумагу и пристально стал смотреть на нее. Он не читал, а только, казалось, смотрел в одну точку.
«Это письмо матери», — подумал Никита.
— Она… страдала? — сквозь полукашель проговорил Греков, и пальцы его дрогнули на письме. — То есть как она умирала? Тяжело? Она страдала? Нет, я не хотел у вас этого спрашивать. Но я старик, я на пять лет старше своей сестры. В моем возрасте уже ничему не удивляешься. В некрологах каждый день читаешь знакомые фамилии. Наше поколение уходит… Роковой круг каждодневно суживается. Эти модные беспощадные болезни — инсульт, инфаркт, рак — это ужасно! Но это реальность… И всем, почти всем нам суждено умереть от этих страшных болезней двадцатого века…
Он, зажмурясь, покачал головой.
На столе зазвонил телефон. Греков открыл глаза, повторил: «Да, от этих болезней» — и, как бы отталкивая что-то, махнул рукой в широком рукаве халата, с трудом преодолевая себя, потянулся к аппарату.
— Да, милый мой, — слабым голосом заговорил он. — Да, да. Через два часа. Начинайте без меня. Ах, здоровье? У людей моего возраста да еще накануне юбилея уже нетактично спрашивать о здоровье. — Он вяло улыбнулся Никите. — Спрашивают, как анализ, как электрокардиограмма. Да. Спасибо, мой друг, спасибо.
Он положил трубку задумчиво-мягким движением. Лицо его сразу стало розовым, прозрачно-голубые глаза забегали по столу и опять остановились, замерли на листе бумаги.
Никита молчал.
— Самое естественное и самое непоправимое — это физическая смерть, — заговорил Греков печально. — Мелькнула в мироздании, вспыхнула материя и погасла, растворилась во вселенной. Как будто ее и не было. Каждый доходит до своей вехи, и время беспощадно сталкивает его в небытие. Навсегда. И так со всеми. Закрыты все двери. И закрыты все счеты с жизнью. Скажите… что она в последние часы говорила вам? Говорила ли она что-нибудь о своей жизни? О чем она думала? Только вы один можете знать. Что она говорила о своей прожитой жизни? Я ее не видел в последние годы. Я ее не видел…
Георгий Лаврентьевич проговорил последние слова затухающим голосом, потирая прямой ладонью переносицу; он слегка покачивался в кресле, как в дремоте. И было непонятно, успокаивает ли он себя или страдает оттого, что не видел мать перед ее смертью, или так странно думает вслух, и, все больше испытывая неудобство, Никита сказал:
— Нет, она ничего не говорила.
Георгий Лаврентьевич широко открыл глаза — в их прозрачной голубизне скользнул короткий испуг, какой бывает у человека, разбуженного резким толчком, — и стремительно наклонился к столу, точно падал.
— Моя сестра, моя сестра… — пробормотал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44