Оглядел солдат, спрашиваю, все ли на воде могут держаться. Оказалось, все. «Так вот, возвращаемся на тот берег. По песку поползем так: в середине лейтенант Кустов с гранатой, все по бокам — если немцы будут окружать возле воды, даю сигнал: „Чеку дергай! За, мной!“ Потом поползли и поплыли. На том берегу меня почти без сознания вытаскивал из воды Олег — мое ранение и потеря крови сказались. Но семь человек из роты вывели, хотя в штабе дивизии уже и не надеялись, что кто-то из нас уцелел. Уже после госпиталя у Олега спрашиваю: „Скажи, выдернул бы чеку из гранаты, если бы я скомандовал?“ А он даже побледнел, как будто я его оскорбил или ударил: „Что за вопрос? И не задумался бы“. Вот и вся эта история. Так что, брат, с Олегом у меня особые отношения. Вместе с ним не один пуд соли съели. Тебе все ясно, Никита?
— Все-таки завидую я тебе, Алексей. Вот ты воевал… Все видел. Тебе, наверно, повезло. Твоему поколению. Несмотря ни на что.
— Этому нельзя завидовать. Каждому выпало свое.
— Алексей, можешь сказать?.. Почему ты не окончил институт? Ты, наверное, в автодорожном учился?
— Что ж, могу сказать… Это опять о войне. После фронта хотелось самостоятельной жизни. И независимости. Не мог сидеть за столом и с умным видом слушать лекции. Смотрел на профессора и думал: «А вы знаете, уважаемый, как разрывается снаряд на бруствере?» Потом у меня уже была семья. Рано женился. Снять комнату стоило две стипендии. Это понятно, брат? Но было все-таки веселое время — мы вернулись с ощущением, что весь мир перед нами. Завоеванный и освобожденный. По вечерам собирались, пили водку, вспоминали фронтовых ребят, живых и погибших, и ждали манны небесной. Потом бросил институт и, знаешь, почти не жалею об этом. Я люблю машину, сам не знаю почему. Впрочем, конечно, знаю. Как живое существо. Это может тебе показаться странным, но сидеть где-нибудь в конторе по восемь часов и общаться с бумагами не смог бы. И с учениками возиться люблю. Со всякими — бездарными и способными.
— Ты разве тогда не на Дине женился?
— Нет. Дину встретил потом.
— А первая жена, Алексей… где она?
— Мы разошлись, брат. Ей, как говорят, все надоело. Ну, это неинтересно.
— А скажи, Дину ты по-настоящему любишь? Я, конечно, не имею права спрашивать, но…
— А ты без этих «но». Если бы я не любил Дину, она бы не была моей женой. Иначе быть не могло. Вот что. Мы сейчас с тобой выедем на кольцевую. Не будем торопиться. В Москве дышать нечем. Домой успеем.
— Домой?..
— Что ж, я могу тебя завезти к Валерию. Или переночуешь у меня? Раскладушка найдется.
— Мне все равно. Лучше все же к тебе. Если не помешаю…
— Наоборот. Кому ты можешь помешать? Скажи, как ты вообще живешь, Никита?
— Просто живу. Как все студенты. Корплю над конспектами. Хожу на лекции, сдаю зачеты. Вот видишь — в Москву приехал…
— А если откровенно, как ты живешь в последнее время?
— Мне все время кажется, что мама не умерла. Почему-то я не совсем ее понимал, а она ничего не говорила мне перед смертью. Помню, как по вечерам смотрела на меня — сидит, смотрит и молчит. Тогда она была уже больна. Наверно, думала, как я без нее останусь. А я не мог ничего сделать. Не знал, что не вернется из больницы.
— Понимаю. Можешь не объяснять.
Когда выехали на загородное шоссе, солнце садилось в леса, по-предвечернему нежарко дрожало в золотистой дымке над островерхими крышами дач, прохладные тени сосен располосовывали дорогу, ветер с мягким запахом хвои врывался в открытые окна.
8
Вернулись в одиннадцатом часу; в окнах не горел свет. Дина, видимо, уже спала; потом легли на раскладушках, вынесенных Алексеем в палисадник, и долго лежали молча. Тянуло свежестью от похолодевшей к ночи травы, тихий двор был в неподвижном фиолетовом сумраке; над крыльцом вершины тополей слабо серебрились, стояли, застыв в ночной чистоте неба, а там, вверху, было вольно, светло, широко, и пробивались сквозь листву косые лунные коридоры, сетчато рассекали пахнущую сырым холодком тень от дома.
Никита, потираясь подбородком о колючий ворс одеяла, смотрел на сквозные полосы дымчатого света — и эти два дня проходили перед ним, путаясь, беспокоя, возникая в памяти. Зябко сжимаясь от охватившего его чувства одиночества, он понимал, что не может заснуть, что лежит с открытыми глазами на раскладушке не в Ленинграде, не дома, а возле темного, давно затихшего домика среди незнакомого, затихшего Замоскворечья, среди спящих московских улиц, по которым лишь изредка с отдаленным шелестом проезжало одинокое ночное такси. И Никита, глядя в небо, ощущая подбородком шершавый ворс одеяла, вдруг услышал: чиркнула, сверкнула огнем спичка, сбоку горьковато потянуло дымком, и рядом — голос, сдержанный, чуть, хрипловатый:
— А может быть, действительно, Никита, поехать тебе со мной в Крым? Через две недели у меня кончаются занятия в автошколе. Буду на крымских дорогах обкатывать машину и заеду к дочери. Как ты? Крым — это прекрасно. Сразу чувствуешь себя иначе.
Светлячок сигареты загорался ярко, и Никита увидел уголок губ, край щеки, блеск Алексеева глаза, почему-то явственно вспомнил сдавленный плач Дины на кухне сегодня днем, болезненно замкнутое лицо Алексея, повернутое тогда к окну, ответил:
— Нет, я не поеду. Спасибо.
— А в Крыму южные мохнатые звезды, — медленно проговорил Алексей. — И цикады. Миллионы цикад ночью. Все звенит. Особенно в лунную ночь.
Никита сказал:
— А здесь сверчок.
— Да, завелся под крыльцом. Что ж, неплохо, когда и он трещит.
Никита не ответил. Где-то в темноте крыльца, в трех шагах от раскладушек, по-деревенски просверливал звенящим тырканьем, неустанно раскалывал ночное безмолвие сверчок, на миг замолкал и вновь посылал сигналы в пространство, мимо матово синеющих сквозь тополя уличных крыш.
Молчали долго.
— Скажи, Никита, значит, Вера Лаврентьевна очень тяжело болела?
— У меня были страшные ночи, когда болела мать, — сказал Никита. — Полгода.
— Я это представляю…
Красно разгоревшийся огонек осветил брови Алексея, колыхнулся и, трассой прочертив параболу, упал в траву, мерцая там потухающей искрой.
— Скажи, что ты знаешь о моей матери? — осторожно и тихо спросил Никита. — Ты сказал, она приезжала сюда. Она об этом мне не рассказывала. Ты ее видел у Георгия Лаврентьевича?
— Что я знаю? — помедлив, проговорил Алексей и повернулся на бок, странно-пристально вглядываясь в Никиту. — Не много… Но все, чтобы понять, что с ней случилось до войны. Но это, брат, почти бессмысленно… Да, брат.
Никита приподнялся на локте, спросил:
— Что бессмысленно?
— Бессмысленно говорить о том, что уже ничему не поможет. Ничего не решит. Потом все изменилось, другое время. Думаю, что ты меня понимаешь.
— Алексей, я понимаю, о чем ты говоришь… Но что ты все-таки знаешь о моей матери?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
— Все-таки завидую я тебе, Алексей. Вот ты воевал… Все видел. Тебе, наверно, повезло. Твоему поколению. Несмотря ни на что.
— Этому нельзя завидовать. Каждому выпало свое.
— Алексей, можешь сказать?.. Почему ты не окончил институт? Ты, наверное, в автодорожном учился?
— Что ж, могу сказать… Это опять о войне. После фронта хотелось самостоятельной жизни. И независимости. Не мог сидеть за столом и с умным видом слушать лекции. Смотрел на профессора и думал: «А вы знаете, уважаемый, как разрывается снаряд на бруствере?» Потом у меня уже была семья. Рано женился. Снять комнату стоило две стипендии. Это понятно, брат? Но было все-таки веселое время — мы вернулись с ощущением, что весь мир перед нами. Завоеванный и освобожденный. По вечерам собирались, пили водку, вспоминали фронтовых ребят, живых и погибших, и ждали манны небесной. Потом бросил институт и, знаешь, почти не жалею об этом. Я люблю машину, сам не знаю почему. Впрочем, конечно, знаю. Как живое существо. Это может тебе показаться странным, но сидеть где-нибудь в конторе по восемь часов и общаться с бумагами не смог бы. И с учениками возиться люблю. Со всякими — бездарными и способными.
— Ты разве тогда не на Дине женился?
— Нет. Дину встретил потом.
— А первая жена, Алексей… где она?
— Мы разошлись, брат. Ей, как говорят, все надоело. Ну, это неинтересно.
— А скажи, Дину ты по-настоящему любишь? Я, конечно, не имею права спрашивать, но…
— А ты без этих «но». Если бы я не любил Дину, она бы не была моей женой. Иначе быть не могло. Вот что. Мы сейчас с тобой выедем на кольцевую. Не будем торопиться. В Москве дышать нечем. Домой успеем.
— Домой?..
— Что ж, я могу тебя завезти к Валерию. Или переночуешь у меня? Раскладушка найдется.
— Мне все равно. Лучше все же к тебе. Если не помешаю…
— Наоборот. Кому ты можешь помешать? Скажи, как ты вообще живешь, Никита?
— Просто живу. Как все студенты. Корплю над конспектами. Хожу на лекции, сдаю зачеты. Вот видишь — в Москву приехал…
— А если откровенно, как ты живешь в последнее время?
— Мне все время кажется, что мама не умерла. Почему-то я не совсем ее понимал, а она ничего не говорила мне перед смертью. Помню, как по вечерам смотрела на меня — сидит, смотрит и молчит. Тогда она была уже больна. Наверно, думала, как я без нее останусь. А я не мог ничего сделать. Не знал, что не вернется из больницы.
— Понимаю. Можешь не объяснять.
Когда выехали на загородное шоссе, солнце садилось в леса, по-предвечернему нежарко дрожало в золотистой дымке над островерхими крышами дач, прохладные тени сосен располосовывали дорогу, ветер с мягким запахом хвои врывался в открытые окна.
8
Вернулись в одиннадцатом часу; в окнах не горел свет. Дина, видимо, уже спала; потом легли на раскладушках, вынесенных Алексеем в палисадник, и долго лежали молча. Тянуло свежестью от похолодевшей к ночи травы, тихий двор был в неподвижном фиолетовом сумраке; над крыльцом вершины тополей слабо серебрились, стояли, застыв в ночной чистоте неба, а там, вверху, было вольно, светло, широко, и пробивались сквозь листву косые лунные коридоры, сетчато рассекали пахнущую сырым холодком тень от дома.
Никита, потираясь подбородком о колючий ворс одеяла, смотрел на сквозные полосы дымчатого света — и эти два дня проходили перед ним, путаясь, беспокоя, возникая в памяти. Зябко сжимаясь от охватившего его чувства одиночества, он понимал, что не может заснуть, что лежит с открытыми глазами на раскладушке не в Ленинграде, не дома, а возле темного, давно затихшего домика среди незнакомого, затихшего Замоскворечья, среди спящих московских улиц, по которым лишь изредка с отдаленным шелестом проезжало одинокое ночное такси. И Никита, глядя в небо, ощущая подбородком шершавый ворс одеяла, вдруг услышал: чиркнула, сверкнула огнем спичка, сбоку горьковато потянуло дымком, и рядом — голос, сдержанный, чуть, хрипловатый:
— А может быть, действительно, Никита, поехать тебе со мной в Крым? Через две недели у меня кончаются занятия в автошколе. Буду на крымских дорогах обкатывать машину и заеду к дочери. Как ты? Крым — это прекрасно. Сразу чувствуешь себя иначе.
Светлячок сигареты загорался ярко, и Никита увидел уголок губ, край щеки, блеск Алексеева глаза, почему-то явственно вспомнил сдавленный плач Дины на кухне сегодня днем, болезненно замкнутое лицо Алексея, повернутое тогда к окну, ответил:
— Нет, я не поеду. Спасибо.
— А в Крыму южные мохнатые звезды, — медленно проговорил Алексей. — И цикады. Миллионы цикад ночью. Все звенит. Особенно в лунную ночь.
Никита сказал:
— А здесь сверчок.
— Да, завелся под крыльцом. Что ж, неплохо, когда и он трещит.
Никита не ответил. Где-то в темноте крыльца, в трех шагах от раскладушек, по-деревенски просверливал звенящим тырканьем, неустанно раскалывал ночное безмолвие сверчок, на миг замолкал и вновь посылал сигналы в пространство, мимо матово синеющих сквозь тополя уличных крыш.
Молчали долго.
— Скажи, Никита, значит, Вера Лаврентьевна очень тяжело болела?
— У меня были страшные ночи, когда болела мать, — сказал Никита. — Полгода.
— Я это представляю…
Красно разгоревшийся огонек осветил брови Алексея, колыхнулся и, трассой прочертив параболу, упал в траву, мерцая там потухающей искрой.
— Скажи, что ты знаешь о моей матери? — осторожно и тихо спросил Никита. — Ты сказал, она приезжала сюда. Она об этом мне не рассказывала. Ты ее видел у Георгия Лаврентьевича?
— Что я знаю? — помедлив, проговорил Алексей и повернулся на бок, странно-пристально вглядываясь в Никиту. — Не много… Но все, чтобы понять, что с ней случилось до войны. Но это, брат, почти бессмысленно… Да, брат.
Никита приподнялся на локте, спросил:
— Что бессмысленно?
— Бессмысленно говорить о том, что уже ничему не поможет. Ничего не решит. Потом все изменилось, другое время. Думаю, что ты меня понимаешь.
— Алексей, я понимаю, о чем ты говоришь… Но что ты все-таки знаешь о моей матери?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44