Мать посылает Михаилу письмо, которое, по ее же словам, «его потрясло, ибо он не ожидал». Сам же Михаил, потрясенный и страдающий, легко возбудимый, но отходчивый по натуре, пытается еще как-то поправить дело своим «примирительным» визитом и таким же «примирительным» письмом к Дмитрию Евграфовичу. «Лиза моя сделалась больна по поводу получения мною письма от маменьки, – пишет он здесь брату. – Содержание этого письма таково, что оно и меня с ног сшибло».
Потрясшее Салтыкова письмо Ольги Михайловны не сохранилось, но жестокий смысл его легко представить по ее же письму к Дмитрию, написанному в конце августа – начале сентября. Ольга Михайловна, никогда не стеснявшаяся самого откровенного и резкого выражения своих чувств, здесь впадает в какой-то проповеднический тон и почти библейский пафос обличения непочтительного сына, суля ему ни больше ни меньше – «казнь» и «гнев божий»: «Господь Михайле да будет плательщиком за всех нас, что он так нас оскорбил и посеял столько горести. Но все господь же и устроит по-своему... Другу твоему рыша яму, в сию сам пади. Михайла мечтал успеть, и, наконец, господь за невинных вступился. Мы жили мать с тремя сыновьями» (стоит заметить, что Ольга Михайловна исключает еще двух сыновей – постылого Николая, теперь же просто – «сына-злодея» и Сергея, морского офицера, находившегося в плавании), жили «душа в едину душу, и господь почил своим благословением над нами. И о нем все страдали, хлопотали и домогались; мать как сына, братья как брата возвратить его к сердцу своему». (Опять-таки надо заметить, что «третий сын» – Илья – в конфликте не участвовал, старался его погасить, видя в нем лишь недоразумение. Но суть дела была, конечно, не в недоразумении: Михаил Салтыков пошел своей, непонятной и чуждой матери и старшему брату дорогой.) «И что же узрели, – продолжает Ольга Михайловна, – возвратившегося волка, алчущего разорвать узы родства, попрать нашу любовь, изгнать из матернего сердца детей и водвориться самому. О, какая казнь, каков гнев божий может постигнуть его. Господи, обрати его в раба своего и сердце его умягчи, да не очерствеет оно от зла».
Салтыков попытался примириться с матерью. В середине сентября он сел в вагон Петербургско-Московской (Николаевской) дороги, доехал до Твери, потом от Твери плыл по Волге до маленького прибрежного городка Кимры, и оттуда на лошадях, высланных матерью, добрался до Ермолина. Теперь его настроение было совсем не таким, с каким он меньше года тому назад, на святках, взбегал на крыльцо ермолинского дома. Встреча была холодной, и, наверное, и сын и мать приложили немало усилий, чтобы сдержать свои истинные чувства. Салтыков побывал в Спас-Углу, на могиле отца в ограде Спасской церкви, с горечью смотрел на покосившийся балкон старого дома, где прошло его деревенское детство.
Мать не простила. Через год все с той же враждебностью она писала Дмитрию Евграфовичу: «Да что делать ныне матери в отставке, только дай, а более и знать не хотим. Коллежский советник... с голой барыней своей. Вот ворона-то залетела в барские хоромы, ну да работай, пиши статьи, добывай деньги ради барыни». Эти слова были сказаны о «надворном советнике Щедрине», чьи «Губернские очерки» в это время стали известны всей читающей России!
Около месяца по возвращении в Петербург Салтыков жил у брата в его собственном доме в окраинной тогда части города – так называемой Коломне. А затем в феврале переехал в Волковы номера на Большой Конюшенной улице. Здесь-то в феврале – марте и писались первые «губернские очерки». Уже судя по предисловному очерку «Вместо введения» (с четвертого издания – просто «Введение»), задумано было большое произведение о провинциальной, «губернской» России, досконально узнанной за семь с половиной лет вятской жизни. Салтыков с самого начала мыслил «Губернские очерки» как единый цикл – с несколькими главными сквозными темами, которые постепенно, одна за одной, начинают звучать в «музыке» всего произведения. Рамки повествования все расширяются, и Крутогорск, поначалу столь привязанный к своему прототипу – Вятке, воспринимается как символ всей провинциальной России.
Когда-то Иван Самойлыч Мичулин увидел во сне страшную социальную пирамиду, своей тяжестью подавившую и исковеркавшую его, маленького человека. Этот зримый образ общественной иерархии был, конечно, создан фантазией утопического социалиста Михаила Салтыкова. Это был образ, если можно так сказать, обобщенно-графический, очень четкий и резкий в своих очертаниях, но лишенный плоти реальной жизни.
Оказавшись в ссылке лицом к лицу с реальным «функционированием» пирамиды, Салтыков в «Губернских очерках» рисует уже не абстрактную схему общественного устройства. «Губернские очерки» явились памятником и итогом многолетней жизненной практики, постоянно сопровождавшейся размышлениями и сомнениями, неустанной проверкой утопических абстракций. Графический чертеж становится живописной картиной. Салтыков анализирует действия, поступки, поведение, но, может быть, прежде и больше всего – сознание, духовную жизнь основных групп русского общества. Он сам входит в эту социальную структуру, составляет ее органическую часть. И тогда уже преобразует аналитическое вертикальное расчленение пирамиды в целостную – синтетическую – картину. Так, в течение полутора лет, создается его первый цикл.
Салтыков начал с описания той среды, которая была ему лучше всего знакома – среды провинциального чиновничества. Правда, в первых очерках Салтыков еще достаточно осторожен, он относит чиновничьи «подвиги», о которых в них повествуется, к прошлым временам и называет эти очерки «рассказами подьячего». Но подьячих – служащих в местных государственных учреждениях, «приказах» (отсюда и другое их название, часто встречающееся в «Губернских очерках» – приказные) – давно уже, с XVIII века, в России не существовало, подьячие давно именовались в соответствии с петровской табелью о рангах регистраторами, советниками, асессорами. Проделок же исправников, становых, стряпчих, городничих, уездных лекарей, которых он насмотрелся за годы службы в Вятской губернии, ему хватило бы на множество «рассказов подьячего». Эти рассказы скоро и появятся, и Салтыков уже не будет скрываться под личиной некоего «подьячего», а воспользуется другой «маской» – либерального отставного надворного советника Николая Ивановича Щедрина.
Откуда взялся этот псевдоним, впоследствии как бы заместивший в сознании всей читающей России подлинное имя своего создателя – Михаила Евграфовича Салтыкова? Может быть, он вспомнил крестьян Щедриных, которых было много в ярославском имении матери – Заозерье?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206
Потрясшее Салтыкова письмо Ольги Михайловны не сохранилось, но жестокий смысл его легко представить по ее же письму к Дмитрию, написанному в конце августа – начале сентября. Ольга Михайловна, никогда не стеснявшаяся самого откровенного и резкого выражения своих чувств, здесь впадает в какой-то проповеднический тон и почти библейский пафос обличения непочтительного сына, суля ему ни больше ни меньше – «казнь» и «гнев божий»: «Господь Михайле да будет плательщиком за всех нас, что он так нас оскорбил и посеял столько горести. Но все господь же и устроит по-своему... Другу твоему рыша яму, в сию сам пади. Михайла мечтал успеть, и, наконец, господь за невинных вступился. Мы жили мать с тремя сыновьями» (стоит заметить, что Ольга Михайловна исключает еще двух сыновей – постылого Николая, теперь же просто – «сына-злодея» и Сергея, морского офицера, находившегося в плавании), жили «душа в едину душу, и господь почил своим благословением над нами. И о нем все страдали, хлопотали и домогались; мать как сына, братья как брата возвратить его к сердцу своему». (Опять-таки надо заметить, что «третий сын» – Илья – в конфликте не участвовал, старался его погасить, видя в нем лишь недоразумение. Но суть дела была, конечно, не в недоразумении: Михаил Салтыков пошел своей, непонятной и чуждой матери и старшему брату дорогой.) «И что же узрели, – продолжает Ольга Михайловна, – возвратившегося волка, алчущего разорвать узы родства, попрать нашу любовь, изгнать из матернего сердца детей и водвориться самому. О, какая казнь, каков гнев божий может постигнуть его. Господи, обрати его в раба своего и сердце его умягчи, да не очерствеет оно от зла».
Салтыков попытался примириться с матерью. В середине сентября он сел в вагон Петербургско-Московской (Николаевской) дороги, доехал до Твери, потом от Твери плыл по Волге до маленького прибрежного городка Кимры, и оттуда на лошадях, высланных матерью, добрался до Ермолина. Теперь его настроение было совсем не таким, с каким он меньше года тому назад, на святках, взбегал на крыльцо ермолинского дома. Встреча была холодной, и, наверное, и сын и мать приложили немало усилий, чтобы сдержать свои истинные чувства. Салтыков побывал в Спас-Углу, на могиле отца в ограде Спасской церкви, с горечью смотрел на покосившийся балкон старого дома, где прошло его деревенское детство.
Мать не простила. Через год все с той же враждебностью она писала Дмитрию Евграфовичу: «Да что делать ныне матери в отставке, только дай, а более и знать не хотим. Коллежский советник... с голой барыней своей. Вот ворона-то залетела в барские хоромы, ну да работай, пиши статьи, добывай деньги ради барыни». Эти слова были сказаны о «надворном советнике Щедрине», чьи «Губернские очерки» в это время стали известны всей читающей России!
Около месяца по возвращении в Петербург Салтыков жил у брата в его собственном доме в окраинной тогда части города – так называемой Коломне. А затем в феврале переехал в Волковы номера на Большой Конюшенной улице. Здесь-то в феврале – марте и писались первые «губернские очерки». Уже судя по предисловному очерку «Вместо введения» (с четвертого издания – просто «Введение»), задумано было большое произведение о провинциальной, «губернской» России, досконально узнанной за семь с половиной лет вятской жизни. Салтыков с самого начала мыслил «Губернские очерки» как единый цикл – с несколькими главными сквозными темами, которые постепенно, одна за одной, начинают звучать в «музыке» всего произведения. Рамки повествования все расширяются, и Крутогорск, поначалу столь привязанный к своему прототипу – Вятке, воспринимается как символ всей провинциальной России.
Когда-то Иван Самойлыч Мичулин увидел во сне страшную социальную пирамиду, своей тяжестью подавившую и исковеркавшую его, маленького человека. Этот зримый образ общественной иерархии был, конечно, создан фантазией утопического социалиста Михаила Салтыкова. Это был образ, если можно так сказать, обобщенно-графический, очень четкий и резкий в своих очертаниях, но лишенный плоти реальной жизни.
Оказавшись в ссылке лицом к лицу с реальным «функционированием» пирамиды, Салтыков в «Губернских очерках» рисует уже не абстрактную схему общественного устройства. «Губернские очерки» явились памятником и итогом многолетней жизненной практики, постоянно сопровождавшейся размышлениями и сомнениями, неустанной проверкой утопических абстракций. Графический чертеж становится живописной картиной. Салтыков анализирует действия, поступки, поведение, но, может быть, прежде и больше всего – сознание, духовную жизнь основных групп русского общества. Он сам входит в эту социальную структуру, составляет ее органическую часть. И тогда уже преобразует аналитическое вертикальное расчленение пирамиды в целостную – синтетическую – картину. Так, в течение полутора лет, создается его первый цикл.
Салтыков начал с описания той среды, которая была ему лучше всего знакома – среды провинциального чиновничества. Правда, в первых очерках Салтыков еще достаточно осторожен, он относит чиновничьи «подвиги», о которых в них повествуется, к прошлым временам и называет эти очерки «рассказами подьячего». Но подьячих – служащих в местных государственных учреждениях, «приказах» (отсюда и другое их название, часто встречающееся в «Губернских очерках» – приказные) – давно уже, с XVIII века, в России не существовало, подьячие давно именовались в соответствии с петровской табелью о рангах регистраторами, советниками, асессорами. Проделок же исправников, становых, стряпчих, городничих, уездных лекарей, которых он насмотрелся за годы службы в Вятской губернии, ему хватило бы на множество «рассказов подьячего». Эти рассказы скоро и появятся, и Салтыков уже не будет скрываться под личиной некоего «подьячего», а воспользуется другой «маской» – либерального отставного надворного советника Николая Ивановича Щедрина.
Откуда взялся этот псевдоним, впоследствии как бы заместивший в сознании всей читающей России подлинное имя своего создателя – Михаила Евграфовича Салтыкова? Может быть, он вспомнил крестьян Щедриных, которых было много в ярославском имении матери – Заозерье?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206