Да как же я мог
раньше этого не видеть, не понимать? Я прижимал ее к своему телу, тыкался
холодным носом в теплое пульсирующее голубой прожилкой место, и как пес
хозяина, целовал горячими губами все без разбору, глаза, сережки, и даже
просто одежду, включая цветастый колючий шерстяной шарф. Я обнимал ее
страстно, отчаянно, нежно, я уже знал, слышал, чуял, хотя, опять-таки,
забегая вперед, как пробуждается еще еле заметное, но такое по всем
приметам настоящее, глубокое ответное желание, желание искать и находить
меня в огромном миллионном городе и быть и оставаться со мной как можно
дольше.
Она еще пыталась вывернуться, освободиться, но как-то неуверенно, скорее
чисто рефлекторно и как бы до конца еще не решив, стоит ли вообще меня
отталкивать или, наоборот, приблизить, а я уже, отбросив всякие сомнения,
буквально тащил ее, не давая оглянуться, опомниться, подальше от
охотничьего устройства, туда, где она и я побыстрее забудем наши неудачные
дни. Я и сам по мере удаления места встречи как будто освобождался от
многолетнего наваждения, от странной искусственной игры с написанными мною
правилами и прозревал с каждым шагом, с каждым кварталом, с каждой улицей.
Голые уснувшие деревья снова становились голыми деревьями, а не воздушными
волнорезами, дома - домами для жилья, а не мертвыми геометрическими
фигурами с темными прямоугольными проемами, а люди - просто усталыми, вечно
озабоченными прохожими, но не свидетелями отчаянной тополиной охоты. Да и
чем, вообще, могло быть тополиное семя, кроме как причиной весеннего
аллергического зуда верхних дыхательных путей?
- Сегодня ваш любимый праздник, - с едва уловимой улыбкой заметила она,
когда мы остановились у трамвайного разворота, в конце Чистопрудного
бульвара.
Да, ведь и в самом деле сегодня двадцать второе декабря, чуть не
вскрикнула моя изболевшаяся душа, как же все удачно сошлось?!
Мы договорились встретиться здесь же потом, позже, и я, счастливый,
бесконечно довольный жизнью, еще долго смотрел вослед желто-красному
трамваю, крепко сжимая клочок бумаги с ее телефонным номером. О, прекрасная
чугунная музыка, музыка колес и рельс, музыка окружности, развернутой в
прямую гладкую блестящую дорогу на тот край бульвара, к косым запутанным
переулкам со старыми военными названиями, в каменный лес, под исчезнувшие в
доисторические времена и все-таки вечно зеленые сосны.
Конечно, все эти городские подробности приобрели настоящее значение много
позже, а вначале я часто путался и терялся, провожая ее ранними и поздними,
одинаково темными вечерами к домашнему очагу. Я медленно учился жить,
заново проходя мучительно длинный промежуток, разделявший наше будущее
содружество на два разных человека. Слава богу, я был теперь не одинок. Мы
оба хотели узнать, зачем госпожа случайность снова столкнула нас в день
солнцеворота, а главное, важнейшее, как же и чем все это может окончиться.
Нельзя сказать, будто наступили сплошные счастливые безоблачные дни.
Наоборот, исковерканная атлантическим теплом, зима хлестала с неба мокрой,
тут же чернеющей вязкой кашей, твердеющей ночью и расползающейся лавовыми
потоками в самое нужное для ходьбы время. Но беспорядочная зимняя суматоха
казалась лишь легким шевелением по сравнению с непрерывной шквальной
сумятицей, с долгими глубокими перепадами, бушевавшими в моей душе.
Меня просто бесила та легкость, с которой она разрешала мучительные,
непрерывно терзающие меня вопросы.
- Вы сами перестали мне звонить, - почти мгновенно ответила она на
поставленный с отчаянной прямотой вопрос.
Так вот почему мы расстались, оказывается, я и никто другой виноват в нашей
бесконечной разлуке. Оказывается, я сам, по своему собственному желанию
провалился в пустоту, из которой меня чуть ли не насильно пытались все
время вытащить. Я, как провинившийся второгодник, проглатывал ее простые
уроки об изменчивости женской натуры, о непростых семейных отношениях,
наконец, вообще чуть ли не о смысле бытия. Все это делалось легко,
безответственно, остроумно, и мне ничего другого не оставалось, как с
многозначительной миной и, кажется, при весьма посредственной игре,
поддерживать полусерьезный уровень наших бесед.
Я ничего не соображал, во мне как будто что-то заклинивало, как в
механических часах, притянутых магнитом, я только мог глупо улыбаться и до
боли, до слез всматриваться в прекрасные, теперь почти родные черты. Дело
даже не в том, что она была красивейшей во всем миллионном городе женщиной,
лучше бы это было просто отчаянным преувеличением, но она была чертовски
интересной, неуловимой, вечно ускользающей... Нет, не то, с этим покончено
раз и навсегда.
Но было и другое. Полегоньку, как бы нехотя, со скрипом, с трением,
вослед развитию зимы, все чаще и длинней становились светлые промежутки
наших уединений. Если в начале она постоянно оглядывалась по сторонам,
будто опасаясь быть обнаруженной кем-то из ближайшего окружения, то теперь,
к середине января, ее внимание нет-нет да и переключалось от внешнего мира,
и мы несколько раз ухитрялись оставаться наедине даже посреди какого-нибудь
музейного или театрального многолюдья. Впрочем, я не обольщался. Ее вечное
решительное "пора", ее холодноватая требовательность к качеству
предстоящего свидания (она легко могла отказаться от встречи под предлогом
- это не интересно) обдавали меня таким отрезвляющим душем, что вмиг
пугливо исчезала даже возможность какой-либо удовлетворенности. Я, всегда
выступавший инициатором наших встреч, тайно мечтал лишь об одном, о самом
светлом, самом счастливом мгновении, когда она наконец доверится мне и
спросит:
- Что вы делаете завтра?
Эти придуманные слова, озвученные ее голосом, так глубоко засели в моем
сознании, так укоренились в самом ранимом и нежном уголке моего сердца,
вытеснив оттуда старое горькое признание, что написанные сейчас напрочь
потеряли свою временную привязку.
- Что вы делаете завтра? - она повторила вопрос, а я ничего не слышал.
Многократно усиленные резонансом четыре слова электрическим громом оглушили
меня. Я оглох от счастья или счастливо притворился глухим и ждал третьего
раза.
- Что вы делаете завтра?
- Я буду мечтать о тебе, - довольно развязанно брякнул я и тут же
спохватился, - почему ты спрашиваешь?
- Просто так.
- А я думал, ты хочешь увидеться завтра.
- Завтра не получится, разве что вечером.
- Но почему опять вечером, почему не днем? - Я оптимистически привередничал,
воодушевленный долгожданным вопросом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
раньше этого не видеть, не понимать? Я прижимал ее к своему телу, тыкался
холодным носом в теплое пульсирующее голубой прожилкой место, и как пес
хозяина, целовал горячими губами все без разбору, глаза, сережки, и даже
просто одежду, включая цветастый колючий шерстяной шарф. Я обнимал ее
страстно, отчаянно, нежно, я уже знал, слышал, чуял, хотя, опять-таки,
забегая вперед, как пробуждается еще еле заметное, но такое по всем
приметам настоящее, глубокое ответное желание, желание искать и находить
меня в огромном миллионном городе и быть и оставаться со мной как можно
дольше.
Она еще пыталась вывернуться, освободиться, но как-то неуверенно, скорее
чисто рефлекторно и как бы до конца еще не решив, стоит ли вообще меня
отталкивать или, наоборот, приблизить, а я уже, отбросив всякие сомнения,
буквально тащил ее, не давая оглянуться, опомниться, подальше от
охотничьего устройства, туда, где она и я побыстрее забудем наши неудачные
дни. Я и сам по мере удаления места встречи как будто освобождался от
многолетнего наваждения, от странной искусственной игры с написанными мною
правилами и прозревал с каждым шагом, с каждым кварталом, с каждой улицей.
Голые уснувшие деревья снова становились голыми деревьями, а не воздушными
волнорезами, дома - домами для жилья, а не мертвыми геометрическими
фигурами с темными прямоугольными проемами, а люди - просто усталыми, вечно
озабоченными прохожими, но не свидетелями отчаянной тополиной охоты. Да и
чем, вообще, могло быть тополиное семя, кроме как причиной весеннего
аллергического зуда верхних дыхательных путей?
- Сегодня ваш любимый праздник, - с едва уловимой улыбкой заметила она,
когда мы остановились у трамвайного разворота, в конце Чистопрудного
бульвара.
Да, ведь и в самом деле сегодня двадцать второе декабря, чуть не
вскрикнула моя изболевшаяся душа, как же все удачно сошлось?!
Мы договорились встретиться здесь же потом, позже, и я, счастливый,
бесконечно довольный жизнью, еще долго смотрел вослед желто-красному
трамваю, крепко сжимая клочок бумаги с ее телефонным номером. О, прекрасная
чугунная музыка, музыка колес и рельс, музыка окружности, развернутой в
прямую гладкую блестящую дорогу на тот край бульвара, к косым запутанным
переулкам со старыми военными названиями, в каменный лес, под исчезнувшие в
доисторические времена и все-таки вечно зеленые сосны.
Конечно, все эти городские подробности приобрели настоящее значение много
позже, а вначале я часто путался и терялся, провожая ее ранними и поздними,
одинаково темными вечерами к домашнему очагу. Я медленно учился жить,
заново проходя мучительно длинный промежуток, разделявший наше будущее
содружество на два разных человека. Слава богу, я был теперь не одинок. Мы
оба хотели узнать, зачем госпожа случайность снова столкнула нас в день
солнцеворота, а главное, важнейшее, как же и чем все это может окончиться.
Нельзя сказать, будто наступили сплошные счастливые безоблачные дни.
Наоборот, исковерканная атлантическим теплом, зима хлестала с неба мокрой,
тут же чернеющей вязкой кашей, твердеющей ночью и расползающейся лавовыми
потоками в самое нужное для ходьбы время. Но беспорядочная зимняя суматоха
казалась лишь легким шевелением по сравнению с непрерывной шквальной
сумятицей, с долгими глубокими перепадами, бушевавшими в моей душе.
Меня просто бесила та легкость, с которой она разрешала мучительные,
непрерывно терзающие меня вопросы.
- Вы сами перестали мне звонить, - почти мгновенно ответила она на
поставленный с отчаянной прямотой вопрос.
Так вот почему мы расстались, оказывается, я и никто другой виноват в нашей
бесконечной разлуке. Оказывается, я сам, по своему собственному желанию
провалился в пустоту, из которой меня чуть ли не насильно пытались все
время вытащить. Я, как провинившийся второгодник, проглатывал ее простые
уроки об изменчивости женской натуры, о непростых семейных отношениях,
наконец, вообще чуть ли не о смысле бытия. Все это делалось легко,
безответственно, остроумно, и мне ничего другого не оставалось, как с
многозначительной миной и, кажется, при весьма посредственной игре,
поддерживать полусерьезный уровень наших бесед.
Я ничего не соображал, во мне как будто что-то заклинивало, как в
механических часах, притянутых магнитом, я только мог глупо улыбаться и до
боли, до слез всматриваться в прекрасные, теперь почти родные черты. Дело
даже не в том, что она была красивейшей во всем миллионном городе женщиной,
лучше бы это было просто отчаянным преувеличением, но она была чертовски
интересной, неуловимой, вечно ускользающей... Нет, не то, с этим покончено
раз и навсегда.
Но было и другое. Полегоньку, как бы нехотя, со скрипом, с трением,
вослед развитию зимы, все чаще и длинней становились светлые промежутки
наших уединений. Если в начале она постоянно оглядывалась по сторонам,
будто опасаясь быть обнаруженной кем-то из ближайшего окружения, то теперь,
к середине января, ее внимание нет-нет да и переключалось от внешнего мира,
и мы несколько раз ухитрялись оставаться наедине даже посреди какого-нибудь
музейного или театрального многолюдья. Впрочем, я не обольщался. Ее вечное
решительное "пора", ее холодноватая требовательность к качеству
предстоящего свидания (она легко могла отказаться от встречи под предлогом
- это не интересно) обдавали меня таким отрезвляющим душем, что вмиг
пугливо исчезала даже возможность какой-либо удовлетворенности. Я, всегда
выступавший инициатором наших встреч, тайно мечтал лишь об одном, о самом
светлом, самом счастливом мгновении, когда она наконец доверится мне и
спросит:
- Что вы делаете завтра?
Эти придуманные слова, озвученные ее голосом, так глубоко засели в моем
сознании, так укоренились в самом ранимом и нежном уголке моего сердца,
вытеснив оттуда старое горькое признание, что написанные сейчас напрочь
потеряли свою временную привязку.
- Что вы делаете завтра? - она повторила вопрос, а я ничего не слышал.
Многократно усиленные резонансом четыре слова электрическим громом оглушили
меня. Я оглох от счастья или счастливо притворился глухим и ждал третьего
раза.
- Что вы делаете завтра?
- Я буду мечтать о тебе, - довольно развязанно брякнул я и тут же
спохватился, - почему ты спрашиваешь?
- Просто так.
- А я думал, ты хочешь увидеться завтра.
- Завтра не получится, разве что вечером.
- Но почему опять вечером, почему не днем? - Я оптимистически привередничал,
воодушевленный долгожданным вопросом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14