ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Что ж, ты прав, – сказал он. Потом мне: – Значит, ты хочешь там ночевать? У старого Пассема?
– Да, сэр, – сказал я.
– Ладно, – сказал он. Потом Буну и Сэму: – Влезайте, ребята.
– А как быть с черномазым? – спросил Бутч. Он взял вожжи из рук человека, который подъехал на дрожках, уже занес ногу, чтобы влезть на переднее сиденье; Бун и Сэм уже сидели сзади. – Поедет на вашей лошади?
– На моей лошади поедете вы, – сказал констебль. – Влезай, сынок, – сказал он Неду. – Ты же здесь лошадиный знаток. – Нед взял вожжи у Бутча, придержал колесо для констебля, и тот сел рядом с ним. Бун все еще смотрел на меня сверху, лицо у него было в ссадинах и синяках, но спокойное под запекшейся кровью.
– Поезжай с Сэмом, – сказал он мне.
– Обо мне не тревожься, – сказал я.
– Нет, – сказал Бун. – Я не могу…
– Я знаю Пассема Худа, – сказал констебль. – Если что-нибудь будет не так, вернусь к ночи и заберу парнишку. Трогай, сынок. – Они уехали. Скрылись из виду. Я остался в одиночестве. Я хочу сказать, если бы вокруг меня не было ни души, – ну, как когда два охотника расходятся в разные стороны в лесу или в поле, чтобы потом снова встретиться, пусть даже поздно вечером, в охотничьем лагере, – я не чувствовал бы себя таким одиноким. Но сейчас вокруг меня толпились люди. Я был остров, со всех сторон окруженный пропотевшими шляпами, и рубахами без галстуков, и комбинезонами, и чужими безымянными лицами, которые отворачивались от меня, когда я начинал вглядываться в них, и хоть бы кто сказал мне – «да», или «нет», или «иди», или «останься»; остров, то есть я, уже раз покинутый и, значит, покинутый теперь вторично, а в одиннадцать лет человек еще слишком мал, чтобы на него стоило обрушивать такую покинутость: он уничтожится, сотрется, растворится, превратится в пар под ее тяжестью. И тут кто-то из них сказал:
– Пассема Худа ищешь? Он там, кажись, в двуколке, тебя поджидает. – Он меня поджидал. Фургоны и двуколки разъезжались – собственно, почти все уже разъехались; не осталось ни одной верховой лошади, ни одного мула. Я вплотную подошел к двуколке и остановился. Не знаю почему – просто подошел и остановился. Может, дальше некуда было идти. Я хочу сказать – чтобы сделать еще хоть шаг, надо было отпихнуть двуколку.
– Влезай, – сказал дядюшка Паршем. – Поедем домой и подождем Ликурга.
– Ликург, – сказал я, точно слышал это имя впервые.
– Он поехал в город на муле. Разузнает там, из-за чего эта каша заварилась, воротится и все нам расскажет. И узнает, когда сегодня вечером поезд в Джефферсон.
– В Джефферсон? – переспросил я.
– Чтобы тебе домой уехать. – Он не смотрел на меня. – Если захочешь.
– Мне еще нельзя домой, – сказал я. – Нужно Буна дождаться.
– Я сказал – если захочешь, – сказал дядюшка Паршем. – Влезай. – Я влез. Он выехал по выгону на дорогу. – Закрой ворота, – сказал он мне. – Должен же кто-нибудь их закрыть сейчас. – Я закрыл ворота и снова влез. – Правил когда-нибудь мулом, запряженным в двуколку?
– Нет, сэр, – сказал я. Он передал мне вожжи. – Но я не умею, – сказал я.
– Вот сейчас и научишься. Мул тебе не лошадь. Если лошадь не то понятие в голову забрала, тебе одно нужно – вдолбить ей правильное понятие. Тут все сгодптся – и хлыст, и шпоры, а то и просто напугай ее окриком. С мулом так нельзя. У него в голове сразу два понятия помещаются, и он одно на другое сменит, только если ты сделаешь вид, будто думаешь, что он уже и сам решил сменить. Он, ясно, не верит, что ты так думаешь, потому что мулу дано разумение. Но мул к тому же еще и джентльмен, и коли ты с ним вежливый и уважительный и не пытаешься подкупить или напугать, он с тобой тоже будет вежливый и уважительный – только не пересаливай. Мула не улестишь, как лошадь: он знает, что ты его не любишь, а только стараешься одурачить, хочешь, чтобы он сделал, чего не собирался делать, и это его оскорбляет. А править им надо так. Он знает дорогу домой и сразу почует, что правлю не я. Вот ты и покажи ему вожжами, что тоже знаешь дорогу, но он. мол, здешний, а ты еще только парнишка и полагаешься на него.
Мы теперь ехали очень быстро, мул бежал аккуратно и легко, поднимая вдвое меньше пыли, чем лошадь, и я уже начал понимать смысл того, что мне объяснил дядюшка Паршем, потому что чувствовал вожжами не только силу, но и разум, сообразительность, не только способность, но и желание, в случае необходимости, сделать выбор, сразу принять правильное решение.
– Чем ты занимаешься дома? – спросил дядюшка Паршем.
– Работаю по субботам, – сказал я.
– Ну, значит, и деньги скопить сможешь. Что ты на них купишь? – И я ни с того ни с сего стал говорить, стал рассказывать: о гончих, о том, что хотел научиться охотиться на лисиц, как дядюшка Зак, и что дядюшка Зак сказал – сперва надо научиться травить гончими зайцев, и что отец каждую субботу выплачивал мне на конюшне десять центов и обещал к деньгам, которые я скоплю, добавить еще столько же, чтобы я мог купить пару гончих, положить начало своре, но такая пара стоит двенадцать долларов, а у меня накоплено восемь долларов десять центов, и тут, опять-таки ни с того ни с сего, я расплакался, разревелся: я очень устал, но не из-за того, что проскакал милю, я однажды скакал на большую дистанцию, пусть и не на настоящих скачках, а из-за того, наверное, что очень рано встал, и ездил взад-вперед, и вместо обеда съел один только кусок кукурузного хлеба. Наверное, дело было в этом: я просто был голоден. Но так или иначе, я сидел в двуколке и ревел, как младенец, еще хуже, чем Александр или даже Мори, уткнувшись в рубаху дядюшки Паршема, и он одной рукой обнял меня, а другой перенял у меня вожжи и ничего не говорил, но потом все-таки сказал: – Ну, хватит. Мы, считай, приехали. Прежде чем в дом войдешь, ополосни лицо в лотке: не годится, чтобы женский пол тебя таким видел.
Что я и сделал. То есть сперва мы распрягли мула, и напоили его, и повесили упряжь, и обтерли его, и поставили в стойло, и задали корму, и закатили двуколку под навес, а потом я поплескал воды из лотка себе на лицо и вытерся (приблизительно) ездовым носком, и мы пошли в дом. И, хотя еще не было пяти, вечерняя трапеза – ужин – уже дожидалась нас, как заведено у деревенских жителей, у фермеров; мы сели за стол, дядюшка Паршем, его дочь и я – Ликург еще не вернулся из города, – и дядюшка Паршем сказал:
– Дома у тебя тоже читают благодарственную молитву?
– Да, сэр, – сказал я.
– Склони голову, – сказал он, и мы все склонили головы, и он прочитал молитву, коротко, смиренно, но с чувством собственного достоинства, без уничижения и раболепства, – один порядочный и разумный человек выражал признательность другому, ставил провидение в известность, что мы собираемся приступить к еде и благодарим его за плоды земные, но в то же время напоминал, что оно не обошлось без посторонней помощи, что если бы некто по имени Худ или Бриггинс (видимо, это была фамилия Ликурга и его матери) не поработал в поте лица, пришлось бы им всем благодарить за порожние тарелки, а потом он сказал «Аминь», развернул салфетку и заткнул ее углом за воротник, точь-в-точь как дед, и мы приступили к еде:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81