и к этому еще надо прибавить автомобили, которые теперь уже не только экономическая потребность, но и социальная, и недалек тот час, когда – стоит человечеству одновременно остановиться, перестать двигаться – и поверхность земли застынет, затвердеет, слившись в единую сплошную массу; нас слишком много; род человеческий себя уничтожит не поголовным разъединением, а повальным соитием, и это не просто существительное, а условие существования; я не доживу, но ты, наверное, доживешь до того времени, когда закон, порожденный, навязанный жестоким, беспросветным социальным – не экономическим, а именно социальным – отчаяньем, позволит женщине иметь только одного ребенка, как сейчас ей позволено иметь только одного мужа.)
Но зимой, конечно, бывало иначе: сезон перепелиной охоты, Большая Национальная выставка, бешеные деньги нефтяных и пшеничных магнатов с Уолл-стрита, из Чикаго и Саскачевана, и великолепные собаки с родословными, каким могли бы позавидовать принцы крови, и великолепные собачьи питомники, до которых теперь всего несколько минут езды на машине, – Ред-Бенкс, и Мичиган-Сити, и Ла-Грейндж, и Джермантаун, и имена – полковник Линском, против чьей лошади (по нашим предположениям) мы должны были выступить завтра, и Хорес Литл и Джордж Пейтон , имена, такие же магические для любителей легавых собак, как Бейб Рут и Тай Кобб среди болельщиков бейсбола, и мистер Джим Эвант из Хикори-Флэт , и мистер Пол Рейни, живший всего в нескольких милях от Паршема по железной дороге полковника Сарториса в сторону Джефферсона – два собачника, которые (как подозреваю) среди этих просто породистых пойнтеров и сеттеров чувствовали себя как филантропы в трущобах; огромная бестолковая гостиница тогда гудела как улей, набитая прислугой, элегантная, пестрящая цветными лентами, заваленная серебряными кубками, – казалось, даже воздух в ней шуршал и благоухал деньгами.
Но сейчас там никого не было, на тихой пустынной улице (шел седьмой час, в Паршеме ужинали пли собирались ужинать) – только майская пыль, не было даже Отиса, хотя, возможно, он был, обретался где-то внутри. И, что еще удивительнее, по крайней мере для меня, не было Бутча. Он просто подвез нас к дверям, высадил и уехал, задержавшись ровно настолько, чтобы взглянуть пристально, с издевательски-злобной насмешкой на Эверби и, кажется, еще пристальнее, с насмешливо-злобной издевкой на Буна, и, прибавив:
– Не тужи, парень, скоро вернусь. Если ты не со всеми делишками управился, управляйся поскорее, пока я не вернулся, а то ведь может кое-что и сорваться, – укатил. Так что он, видно, тоже время от времени уезжал туда, где ему изредка все же приходилось бывать – домой; я все еще был несведущ и неопытен (в меньшей степени, чем сутки назад, по все еще заражен этим), однако я был на стороне Буна, верен ему, уже не говоря – Эверби, и со вчерашнего дня столько всего наглотался (другой вопрос – переварил ли), что знал совершенно точно, почему мне так хочется, чтобы дома у него была жена – невинное создание, похищенное из монастыря, и чтобы неверность ей, беспомощной и беззащитной, добавила еще одно обвинение при конечном подведении итогов его подлой жизни; или еще лучше: ловкая ведьма, которая удерживает его при себе только тем, что то и дело напоминает, с кем он ей изменил. Потому что, возможно, добрая половина удовольствия от прелюбодеяния и заключается для него в том, чтобы имя его жертвы стало известно. Но я был несправедлив к нему. Он был холостяк.
Отиса не оказалось и внутри: лишь одинокий временный управляющий в вестибюле, наполовину затянутом чехлами, и одинокий временный официант, помахивающий салфеткой в дверях ресторана, полностью затянутого чехлами, если не считать одинокого столика, накрытого в расчете на таких безвестных проезжих, как мы, – то есть пока еще безвестных. Но Отиса и в помине не было.
– Где он – ладно, – сказал Бун, – а вот что он за это время успел натворить – одному черту известно.
– Ничего! – сказала Эверби. – Он еще ребенок.
– Само собой, – сказал Бун. – Маленький вооруженный ребеночек. Зато когда подрастет и сможет накрасть…
– Перестань! – сказала Эверби. – Я не позволю…
– Ладно, ладно, – сказал Бун. – Пусть не накрасть – наскрести деньжат и купить нож с шестидюймовым лезвием вместо двухдюймового карманного ножичка, вот тогда – захочешь повернуться к нему спиной, напяливай железный комбинезон, ну, какие теперь только в музеях стоят. Мне надо с тобой потолковать, – сказал он ей. – Скоро ужин, а там поезд встречать. И этот жеребец с бляхой вот-вот опять начнет тут ржать и выкобениваться. – Он взял ее за руку. – Пошли.
И тут мне хочешь не хочешь, а пришлось подслушивать Буна. То есть у меня не было другого выхода. Из-за Эверби. Она не желала никуда идти с ним без меня. Мы – они – отправились в дамскую гостиную; времени оставалось в обрез, нужно было поужинать и идти на станцию встречать мисс Ребу. В те времена женщинам не полагалось запросто захаживать в гостиничные номера к джентльменам, как, я слыхал, они делают теперь, даже если на них, как я слыхал, надето только то, что рекламы называют шортами или трусиками, дарующими женщинам ту свободу, которая им так необходима в борьбе за свою свободу; в общем, мне до тех пор ни разу не приходилось видеть в гостинице одинокую женщину (мама не бывала без отца), и, помню, я недоумевал, как это Эверби, не имея обручального кольца, вообще ухитрилась туда попасть. В них, в гостиницах, всегда были эти самые дамские гостиные, вроде той, куда мы сейчас направились – комната поменьше, но еще более элегантная, почти целиком затянутая полотняными чехлами. Но я все еще был на стороне Буна; я остался стоять за дверью, не двинулся с места, так что Эверби хотя и не видела меня, но знала, – я тут и меня в любую минуту можно позвать. Поэтому я все слышал. Нет, слушал. Так или иначе, я все равно бы слушал, зашел к этому времени слишком далеко в искушенности, в постижении жизненной правды, чтобы сейчас остановиться, так же как зашел слишком далеко в краже машин и лошадей, чтобы сейчас выйти из игры. Так что я слышал их – Эверби, она почти сразу опять заплакала.
– Нет! Не надо! Оставь!
И Бун:
– Но почему? Ты же говорила, что любишь меня. Значит, врала?
И снова Эверби:
– Нет, люблю. Потому и не хочу. Оставь! Пусти меня! Люций! Люций!
И снова Бун:
– Замолчи. Перестань.
Потом – с минуту – молчание. Я не смотрел, не подглядывал, только слушал. Вернее, нет: слышал.
– Если только ты меня морочишь, спуталась с этим гадом, с жестяной бляхой…
Потом Эверби:
– Нет! Нет! Не было этого!
Дальше я не расслышал, а затем Бун сказал:
– Что? Покончила? Как это покончила?
Затем Эверби:
– Да! Покончила! Больше этого не будет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
Но зимой, конечно, бывало иначе: сезон перепелиной охоты, Большая Национальная выставка, бешеные деньги нефтяных и пшеничных магнатов с Уолл-стрита, из Чикаго и Саскачевана, и великолепные собаки с родословными, каким могли бы позавидовать принцы крови, и великолепные собачьи питомники, до которых теперь всего несколько минут езды на машине, – Ред-Бенкс, и Мичиган-Сити, и Ла-Грейндж, и Джермантаун, и имена – полковник Линском, против чьей лошади (по нашим предположениям) мы должны были выступить завтра, и Хорес Литл и Джордж Пейтон , имена, такие же магические для любителей легавых собак, как Бейб Рут и Тай Кобб среди болельщиков бейсбола, и мистер Джим Эвант из Хикори-Флэт , и мистер Пол Рейни, живший всего в нескольких милях от Паршема по железной дороге полковника Сарториса в сторону Джефферсона – два собачника, которые (как подозреваю) среди этих просто породистых пойнтеров и сеттеров чувствовали себя как филантропы в трущобах; огромная бестолковая гостиница тогда гудела как улей, набитая прислугой, элегантная, пестрящая цветными лентами, заваленная серебряными кубками, – казалось, даже воздух в ней шуршал и благоухал деньгами.
Но сейчас там никого не было, на тихой пустынной улице (шел седьмой час, в Паршеме ужинали пли собирались ужинать) – только майская пыль, не было даже Отиса, хотя, возможно, он был, обретался где-то внутри. И, что еще удивительнее, по крайней мере для меня, не было Бутча. Он просто подвез нас к дверям, высадил и уехал, задержавшись ровно настолько, чтобы взглянуть пристально, с издевательски-злобной насмешкой на Эверби и, кажется, еще пристальнее, с насмешливо-злобной издевкой на Буна, и, прибавив:
– Не тужи, парень, скоро вернусь. Если ты не со всеми делишками управился, управляйся поскорее, пока я не вернулся, а то ведь может кое-что и сорваться, – укатил. Так что он, видно, тоже время от времени уезжал туда, где ему изредка все же приходилось бывать – домой; я все еще был несведущ и неопытен (в меньшей степени, чем сутки назад, по все еще заражен этим), однако я был на стороне Буна, верен ему, уже не говоря – Эверби, и со вчерашнего дня столько всего наглотался (другой вопрос – переварил ли), что знал совершенно точно, почему мне так хочется, чтобы дома у него была жена – невинное создание, похищенное из монастыря, и чтобы неверность ей, беспомощной и беззащитной, добавила еще одно обвинение при конечном подведении итогов его подлой жизни; или еще лучше: ловкая ведьма, которая удерживает его при себе только тем, что то и дело напоминает, с кем он ей изменил. Потому что, возможно, добрая половина удовольствия от прелюбодеяния и заключается для него в том, чтобы имя его жертвы стало известно. Но я был несправедлив к нему. Он был холостяк.
Отиса не оказалось и внутри: лишь одинокий временный управляющий в вестибюле, наполовину затянутом чехлами, и одинокий временный официант, помахивающий салфеткой в дверях ресторана, полностью затянутого чехлами, если не считать одинокого столика, накрытого в расчете на таких безвестных проезжих, как мы, – то есть пока еще безвестных. Но Отиса и в помине не было.
– Где он – ладно, – сказал Бун, – а вот что он за это время успел натворить – одному черту известно.
– Ничего! – сказала Эверби. – Он еще ребенок.
– Само собой, – сказал Бун. – Маленький вооруженный ребеночек. Зато когда подрастет и сможет накрасть…
– Перестань! – сказала Эверби. – Я не позволю…
– Ладно, ладно, – сказал Бун. – Пусть не накрасть – наскрести деньжат и купить нож с шестидюймовым лезвием вместо двухдюймового карманного ножичка, вот тогда – захочешь повернуться к нему спиной, напяливай железный комбинезон, ну, какие теперь только в музеях стоят. Мне надо с тобой потолковать, – сказал он ей. – Скоро ужин, а там поезд встречать. И этот жеребец с бляхой вот-вот опять начнет тут ржать и выкобениваться. – Он взял ее за руку. – Пошли.
И тут мне хочешь не хочешь, а пришлось подслушивать Буна. То есть у меня не было другого выхода. Из-за Эверби. Она не желала никуда идти с ним без меня. Мы – они – отправились в дамскую гостиную; времени оставалось в обрез, нужно было поужинать и идти на станцию встречать мисс Ребу. В те времена женщинам не полагалось запросто захаживать в гостиничные номера к джентльменам, как, я слыхал, они делают теперь, даже если на них, как я слыхал, надето только то, что рекламы называют шортами или трусиками, дарующими женщинам ту свободу, которая им так необходима в борьбе за свою свободу; в общем, мне до тех пор ни разу не приходилось видеть в гостинице одинокую женщину (мама не бывала без отца), и, помню, я недоумевал, как это Эверби, не имея обручального кольца, вообще ухитрилась туда попасть. В них, в гостиницах, всегда были эти самые дамские гостиные, вроде той, куда мы сейчас направились – комната поменьше, но еще более элегантная, почти целиком затянутая полотняными чехлами. Но я все еще был на стороне Буна; я остался стоять за дверью, не двинулся с места, так что Эверби хотя и не видела меня, но знала, – я тут и меня в любую минуту можно позвать. Поэтому я все слышал. Нет, слушал. Так или иначе, я все равно бы слушал, зашел к этому времени слишком далеко в искушенности, в постижении жизненной правды, чтобы сейчас остановиться, так же как зашел слишком далеко в краже машин и лошадей, чтобы сейчас выйти из игры. Так что я слышал их – Эверби, она почти сразу опять заплакала.
– Нет! Не надо! Оставь!
И Бун:
– Но почему? Ты же говорила, что любишь меня. Значит, врала?
И снова Эверби:
– Нет, люблю. Потому и не хочу. Оставь! Пусти меня! Люций! Люций!
И снова Бун:
– Замолчи. Перестань.
Потом – с минуту – молчание. Я не смотрел, не подглядывал, только слушал. Вернее, нет: слышал.
– Если только ты меня морочишь, спуталась с этим гадом, с жестяной бляхой…
Потом Эверби:
– Нет! Нет! Не было этого!
Дальше я не расслышал, а затем Бун сказал:
– Что? Покончила? Как это покончила?
Затем Эверби:
– Да! Покончила! Больше этого не будет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81