Он ничего не принес с собой. И не надеялся ничего найти для себя здесь, потому что в этом месте шансов обрести поддержку у него меньше, чем в каком угодно другом. С чувством стыда он оставил машину за углом улицы.
Наконец он решился и надавил на кнопку звонка, знакомым, пришедшим из детства движением задрал голову. Прежде чем спуститься, мать бесшумно и настороженно открыла окно и выглянула, стараясь в темноте разглядеть посетителя.
— Кто там? — спросила она наконец.
— Это я, мама.
— Сейчас иду.
И он, по старой памяти:
— Брось мне ключ.
Она пошла за тряпкой, чтобы завернуть ключ, и через мгновение ключ упал у его ног. Он поднялся по лестнице, ориентируясь на полоску света под дверью второго этажа. Дверь на третьем открылась. Мать перегнулась через перила:
— Что-нибудь случилось? Ты с дурной вестью?
— Нет. С чего ты взяла?
Ступив на площадку, он нагнулся, чтобы расцеловать ее в обе щеки, она от природы была маленькая и с годами все уменьшалась. Его приход скорее встревожил ее, чем обрадовал.
— Входи. Раздевайся. У меня жарко. Чем больше старею, тем больше зябну. Каким это ветром тебя занесло?
Он солгал — то ли из жалости, то ли для простоты:
— Я проезжал через Версаль.
— Один?
— Да.
— А как же секретарша? Разве не она возит тебя?
Однажды мать заметила из окна Вивиану, ожидающую его в машине.
— А это кто? — спросила она тогда.
— Моя секретарша.
— Ты что, всюду берешь ее с собой, и она так и торчит в машине? Даже когда ты посещаешь своих клиенток?
— Как правило, я не езжу к больным на дом.
Он пытался объяснить ей, что, когда устает, ему делается как-то не по себе за рулем и он избегает вести машину сам. Но мать ему не поверила, чего он, собственно, и ждал.
— Знаешь, мне это не интересно. Это твое дело, разве не так? Лишь бы это устраивало твою жену.
Может быть, ему захотелось побыть в прежней обстановке? Здесь было еще меньше перемен, чем на улице. Все осталось так, как после смерти отца: у окна вольтеровское кресло, стойка для трубок, трубки — одна пенковая, с длинным чубуком из дикой вишни, две гнутые, и еще одна, глиняная, изображающая зуава, — эту отец не курил никогда…
Ворчала угольная печь, тихонько наигрывало радио над неоконченным письмом, рядом — флакончик фиолетовых чернил, пара очков в металлической оправе: раньше очки принадлежали отцу, а впоследствии ими стала пользоваться мать.
— Ты пообедал?
Он опять солгал.
— Знаешь, — продолжала она, — я ведь, как всегда, обедаю рано, и когда большинство людей садятся за стол — все позже и позже, не понимаю, что это за привычка, — у меня к этому времени уже и посуда перемыта.
Он твердо знал, что в кухне, дверь в которую была открыта, но свет из экономии не горел, все убрано на свои места.
— Твой отец, когда еще выходил из дому, думал, что я нарочно устраиваю ранний обед, чтобы он не засиживался в кафе с друзьями. А как поживают дети?
— Хорошо, спасибо.
— А жена?
— У нее тоже все хорошо.
— Налить тебе рюмочку?
Она бы обиделась, если бы он отказался. Достала из буфета графин с водкой, знакомый ему с давних пор.
В те времена, когда она еще варила варенья, в водку обмакивали кружки тонкой прозрачной бумаги — она называлась «ангельская кожа» — и ими закрывали банки, а сверху накладывали пергамент и обвязывали горлышко шпагатом. Эту часть работы обычно делал он, и ему живо вспомнился особенный запах водки, которую открывали также в тех редких случаях, когда отец приводил в дом приятеля или когда рабочие приходили что-нибудь чинить.
Стопки были крохотные и такие тонкие, что просто чудо, как им удалось уцелеть после стольких лет.
— Ты плохо выглядишь, сынок.
И она туда же! Впрочем, он так и думал, что она заметит.
Она разглядывала его острым, почти медицинским взглядом, пытаясь распознать, что он скрывает от нее.
Он был самым обыкновенным ребенком, она — самой обыкновенной матерью.
И все же в этом доме, так же как много лет спустя на улице Королевского Брата, он был несчастлив, ему было как-то не по себе. Никогда он не чувствовал, что это его дом. Конечно, он жалел отца, не встающего с кресла. Мать говорила ему:
— Твой отец болен.
А когда он хотел побольше узнать об отцовской болезни, таинственно добавляла:
— Это у него с головой. Ты не поймешь. Врачи и те не понимают.
Но врачи не ходили к нему. Ни один. Разве что перед самой смертью.
Может быть, она консультировалась у них? И поскольку отец тяжело болел, мальчик не должен был шуметь, должен был всегда молчать, не противоречить больному, быть первым учеником в классе, есть что дают, даже телячью голову — блюдо, вызывавшее у него отвращение, но отец требовал, чтобы его готовили не реже двух раз в неделю.
Мать посвятила свою жизнь инвалиду, и благодаря этому ее считали чуть ли не святой, и все продавцы квартала твердили ему об этом, покачивая головами с восхищением и сочувствием.
— Где у него болит, мама?
— Повсюду и нигде.
— Он и в самом деле не может ходить?
— Он пошел бы, если б прошла голова.
Странная болезнь отца беспокоила его. Отец одного из товарищей по классу лечился в санатории; у другого — погиб в уличной аварии. Он был единственным, у кого отец, с виду совершенно здоровый человек, неподвижно сидел в кресле.
Позже он много думал об этом, может быть, из-за этой семейной тайны он и выбрал медицину, а не юриспруденцию, хотя в те времена при виде крови ему делалось дурно.
Отец умер, когда Жан поступил на медицинский факультет. И если сначала он хотел изучать психиатрию, то, может быть, именно потому, что намеревался объяснить загадку последних лет жизни отца?
Он так и остался бы в психиатрии, если б не узнал, что открывается вакансия практиканта на акушерском отделении в больнице Брока. Он только что женился. Семья еле сводила концы с концами. Он подготовил конкурсную работу в рекордный срок.
— Твоя клиника по-прежнему процветает?
С тех пор как од приобрел клинику, мать упорно притворялась, будто думает, что его деятельность ограничивается одной работой в клинике. Он, со своей стороны, также наблюдал за матерью, пытаясь проанализировать их отношения.
Когда он был маленьким, она, вероятно, любила его, как всякая мать, и если почти не выказывала своей любви, то это можно объяснить тем, что ее муж также требовал к себе внимания, и хотя неподвижно пребывал в своем кресле, тем не менее заполнил собой всю квартиру.
Не этого ли Огюст Шабо и добивался? Мир изгнал его. Друзья предали.
Чтобы покарать их и уязвить своим презрением, он укрылся в четырех стенах и стал мучеником.
Вместо того чтобы возмущаться или озлобиться, мать неожиданно приняла несчастье как удачу. Наконец-то целиком в ее распоряжении находился человек, который ничего уже больше не мог делать сам и полностью от нее зависел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31