Мужик благонравный, патриархальный, трудолюбивый, мужик угодный богу и начальству не неприятный. И много прочувствованных слов сказали мы об этом мужике, и даже не одну слезу пролили по поводу его. То были сладкие, нервные слезы, под тихое журчание которых незаметно, сами собой, устроивались наши служебные карьеры…
Тем не менее, как я сказал выше, в наших теоретических взглядах на жизнь существовало известное разноречие, которое хотя и сглаживалось общею нам всем деловою складкою, но совсем уничтожено быть не могло. Разноречие это, впрочем, имеет и свою хорошую сторону, потому что позволяет нам, в свободное от забот о служебной карьере время, разнообразить наши беседы живою полемикой по поводу бесчисленных вопросов, которыми так богата современная русская жизнь. Сегодня сойдемся, посидим, поспорим, наговорим друг другу колкостей, а завтра как ни в чем не бывало опять засядем за докладные записки, за циркуляры и предписания и даже будем подавать друг другу советы насчет вящего и успешнейшего подкузмления.
Я ничего не буду говорить о себе, кроме того, что во всех этих спорах и пререканиях я почти исключительно играю роль свидетеля. Но считаю нелишним обратить внимание читателей на Тебенькова и Плешивцева, как на живое доказательство того, что даже самое глубокое разномыслие не может людям препятствовать делать одно и то же дело, если этого требует начальство.
Оба они, как говорится, всегда a cheval sur les principes,[430] то есть прежде всего выкладывают свои принципы на стол и потом уже, отправляясь от них, начинают диспутировать. Но в самой манере того и другого относиться к собственным принципам замечается очень резкая разница. Тебеньков называет себя западником и в этом качестве не прочь прослыть за esprit fort.[431] Поэтому он относится к своим собственным принципам несколько озорно, и хотя защищает их очень прилично, но не нужно быть чересчур проницательным, чтобы заметить, что вся эта защита ведется как будто бы «пур ле жанс», и что, в сущности, для него все равно, что восток, что запад, по пословице: была бы каша заварена, а там хоть черт родись. Вообще он никогда не забывает, что у него есть вицмундир, который хотя и висит теперь в шкафу, но который завтра все-таки приведется надеть. Напротив того, Плешивцев, спрятавши свой вицмундир в шкаф, смотрит на себя как на апостола и обращается с своими принципами бережно, словно обедню служит. Как «почвенник», он верит в жизненность своих убеждений и при защите их всегда имеет в виду «русскую точку зрения». Вследствие этого в разгаре спора, Плешивцев называет Тебенькова «департаментской засушиной», «гнуснецом» и «паскудником», а Тебеньков Плешивцева – «юродствующим» и «блаженненьким».
– Тебе что! – говорит Плешивцев, – ты гнуснец! ты вот завтра встанешь, умоешься и смоешь с себя все, что случайно сегодня на тебя насело!
– Не знаю, – отвечает, в свою очередь, Тебеньков, – но думаю, что чистоплотность не лишнее качество… даже в юродствующем!
И только чувство деликатности мешает ему прибавить: "Блаженненький! ведь и ты каждый день умываешься в департаменте! да еще как умываешься-то!"
И Тебеньков, и Плешивцев – оба консерваторы. Ежели спросить их, в чем заключается их консерватизм, они, наверное, назовут вам одни и те же краеугольные камни, те самые, о которых вы услышите и в любой обвинительной речи прокурора, и в любой защитительной речи адвоката. Пойдите на улицу – вам объяснит их любой прохожий; зайдите в лавочку, любой сиделец скажет вам: "Кабы на человека да не узда, он и бога-то позабыл бы!" Все: и прокуроры, и адвокаты, и прохожие, и лавочники – понимают эти камни точно так же, как понимают их Плешивцев и Тебеньков. А между тем какое глубокое разномыслие разделяет их по этому коренному вопросу! Плешивцев утверждает, что человек должен быть консерватором не только за страх, но и за совесть; Тебеньков же объявляет, что прибавка слов "и за совесть" только усложняет дело и что человек вполне прав перед обществом и законом, если может доказать, что он консерватор "только за страх".
– Мне все равно, как ты подплясываешь, – говорит он, – за один ли страх, или вместе за страх и за совесть! Ты подплясываешь – этого с меня довольно, и больше ничего я не могу от тебя требовать! И не только не могу, но даже не понимаю, чтобы можно было далее, простирать свои требования!
– Ты не понимаешь, потому что ты паскудник! – возражает ему Плешивцев, – ты вот и выражения такие подыскиваешь, которые доказывают, что в тебе не душа, а департаментская засушина! Это ты «подплясываешь», а я не подплясываю, а пламенею! Да, «пламенею», вот что.
– Ну, и пламеней! – подсмеивается Тебеньков.
И Тебеньков, и Плешивцев одинаково утверждают, что для человека необходима «почва», вне которой человек для обоих представляется висящим в воздухе. Но, высказавши это, Тебеньков объясняет, что «почва», в его глазах, не что иное, как modus vivendi, как сборник известных правил (вроде, например, "Искусства нравиться женщинам"), на которые человек, делающий себе карьеру, может во всякое время опереться. В жизни всякое может случиться. Начальство вдруг спросит: "А покажите-ка, молодой человек, есть ли у вас правила!"; родителю любимой особы взбредет на мысль сказать "Охотно отдали бы мы, молодой человек, вам нашу Катеньку, да не знаем, как вы насчет правил". Вот тут-то и может сослужить службу «почва», в том смысле, как понимает ее Тебеньков. Сейчас в карман, вынул книжку "Искусство нравиться начальникам" и тут же вымолвил: "Правила, ваше превосходительство, вот они-с". Словом сказать, «почва», по мнению Тебенькова, есть все то, что не воспрещено, что не противоречит ни закону, в его современном практическом применении, ни обычаям известной общественной среды. Если принято платить карточный долг на другой день по проигрыше – это «почва»; если можно воспользоваться несоблюдением тех или других формальностей, чтоб оттягать у соседа дом, – это тоже «почва». Просто, ясно и вразумительно. Однако Плешивцев не только не удовлетворяется этим объяснением, но называет его «паскудством». К сожалению, сам он под словом «почва» разумеет что-то очень загадочное, и когда принимается определять его, то более вращает глазами и вертит руками в воздухе, нежели определяет, над чем Тебеньков очень добродушно смеется.
– А ну-ка, скажи! скажи-ка, что же, по-твоему, почва? – подзадоривает он Плешивцева.
– Ты паскудник, – горячится, в свою очередь, последний, – тебе этого не понять! Ты все на свой ясный паскудный язык перевести хочешь! Ты всюду с своим поганым, жалким умишком пролезть усиливаешься! Шиш выкусишь – вот что! «Почва» не определяется, а чувствуется – вот что! Без «почвы» человек не может сознавать себя человеком – вот что!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181
Тем не менее, как я сказал выше, в наших теоретических взглядах на жизнь существовало известное разноречие, которое хотя и сглаживалось общею нам всем деловою складкою, но совсем уничтожено быть не могло. Разноречие это, впрочем, имеет и свою хорошую сторону, потому что позволяет нам, в свободное от забот о служебной карьере время, разнообразить наши беседы живою полемикой по поводу бесчисленных вопросов, которыми так богата современная русская жизнь. Сегодня сойдемся, посидим, поспорим, наговорим друг другу колкостей, а завтра как ни в чем не бывало опять засядем за докладные записки, за циркуляры и предписания и даже будем подавать друг другу советы насчет вящего и успешнейшего подкузмления.
Я ничего не буду говорить о себе, кроме того, что во всех этих спорах и пререканиях я почти исключительно играю роль свидетеля. Но считаю нелишним обратить внимание читателей на Тебенькова и Плешивцева, как на живое доказательство того, что даже самое глубокое разномыслие не может людям препятствовать делать одно и то же дело, если этого требует начальство.
Оба они, как говорится, всегда a cheval sur les principes,[430] то есть прежде всего выкладывают свои принципы на стол и потом уже, отправляясь от них, начинают диспутировать. Но в самой манере того и другого относиться к собственным принципам замечается очень резкая разница. Тебеньков называет себя западником и в этом качестве не прочь прослыть за esprit fort.[431] Поэтому он относится к своим собственным принципам несколько озорно, и хотя защищает их очень прилично, но не нужно быть чересчур проницательным, чтобы заметить, что вся эта защита ведется как будто бы «пур ле жанс», и что, в сущности, для него все равно, что восток, что запад, по пословице: была бы каша заварена, а там хоть черт родись. Вообще он никогда не забывает, что у него есть вицмундир, который хотя и висит теперь в шкафу, но который завтра все-таки приведется надеть. Напротив того, Плешивцев, спрятавши свой вицмундир в шкаф, смотрит на себя как на апостола и обращается с своими принципами бережно, словно обедню служит. Как «почвенник», он верит в жизненность своих убеждений и при защите их всегда имеет в виду «русскую точку зрения». Вследствие этого в разгаре спора, Плешивцев называет Тебенькова «департаментской засушиной», «гнуснецом» и «паскудником», а Тебеньков Плешивцева – «юродствующим» и «блаженненьким».
– Тебе что! – говорит Плешивцев, – ты гнуснец! ты вот завтра встанешь, умоешься и смоешь с себя все, что случайно сегодня на тебя насело!
– Не знаю, – отвечает, в свою очередь, Тебеньков, – но думаю, что чистоплотность не лишнее качество… даже в юродствующем!
И только чувство деликатности мешает ему прибавить: "Блаженненький! ведь и ты каждый день умываешься в департаменте! да еще как умываешься-то!"
И Тебеньков, и Плешивцев – оба консерваторы. Ежели спросить их, в чем заключается их консерватизм, они, наверное, назовут вам одни и те же краеугольные камни, те самые, о которых вы услышите и в любой обвинительной речи прокурора, и в любой защитительной речи адвоката. Пойдите на улицу – вам объяснит их любой прохожий; зайдите в лавочку, любой сиделец скажет вам: "Кабы на человека да не узда, он и бога-то позабыл бы!" Все: и прокуроры, и адвокаты, и прохожие, и лавочники – понимают эти камни точно так же, как понимают их Плешивцев и Тебеньков. А между тем какое глубокое разномыслие разделяет их по этому коренному вопросу! Плешивцев утверждает, что человек должен быть консерватором не только за страх, но и за совесть; Тебеньков же объявляет, что прибавка слов "и за совесть" только усложняет дело и что человек вполне прав перед обществом и законом, если может доказать, что он консерватор "только за страх".
– Мне все равно, как ты подплясываешь, – говорит он, – за один ли страх, или вместе за страх и за совесть! Ты подплясываешь – этого с меня довольно, и больше ничего я не могу от тебя требовать! И не только не могу, но даже не понимаю, чтобы можно было далее, простирать свои требования!
– Ты не понимаешь, потому что ты паскудник! – возражает ему Плешивцев, – ты вот и выражения такие подыскиваешь, которые доказывают, что в тебе не душа, а департаментская засушина! Это ты «подплясываешь», а я не подплясываю, а пламенею! Да, «пламенею», вот что.
– Ну, и пламеней! – подсмеивается Тебеньков.
И Тебеньков, и Плешивцев одинаково утверждают, что для человека необходима «почва», вне которой человек для обоих представляется висящим в воздухе. Но, высказавши это, Тебеньков объясняет, что «почва», в его глазах, не что иное, как modus vivendi, как сборник известных правил (вроде, например, "Искусства нравиться женщинам"), на которые человек, делающий себе карьеру, может во всякое время опереться. В жизни всякое может случиться. Начальство вдруг спросит: "А покажите-ка, молодой человек, есть ли у вас правила!"; родителю любимой особы взбредет на мысль сказать "Охотно отдали бы мы, молодой человек, вам нашу Катеньку, да не знаем, как вы насчет правил". Вот тут-то и может сослужить службу «почва», в том смысле, как понимает ее Тебеньков. Сейчас в карман, вынул книжку "Искусство нравиться начальникам" и тут же вымолвил: "Правила, ваше превосходительство, вот они-с". Словом сказать, «почва», по мнению Тебенькова, есть все то, что не воспрещено, что не противоречит ни закону, в его современном практическом применении, ни обычаям известной общественной среды. Если принято платить карточный долг на другой день по проигрыше – это «почва»; если можно воспользоваться несоблюдением тех или других формальностей, чтоб оттягать у соседа дом, – это тоже «почва». Просто, ясно и вразумительно. Однако Плешивцев не только не удовлетворяется этим объяснением, но называет его «паскудством». К сожалению, сам он под словом «почва» разумеет что-то очень загадочное, и когда принимается определять его, то более вращает глазами и вертит руками в воздухе, нежели определяет, над чем Тебеньков очень добродушно смеется.
– А ну-ка, скажи! скажи-ка, что же, по-твоему, почва? – подзадоривает он Плешивцева.
– Ты паскудник, – горячится, в свою очередь, последний, – тебе этого не понять! Ты все на свой ясный паскудный язык перевести хочешь! Ты всюду с своим поганым, жалким умишком пролезть усиливаешься! Шиш выкусишь – вот что! «Почва» не определяется, а чувствуется – вот что! Без «почвы» человек не может сознавать себя человеком – вот что!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181