А Белый все не прекращает своих домогательств. В июле 1907 года Любовь Дмитриевна сообщает Блоку, что получила от «Бори» новое «многолистное повествование о его доблести и нашей низости в прошлогоднем подлом тоне». Письмо сожгла и пепел выбросила. Теперь Любовь Дмитриевна полна доверия к Блоку: «Какой ты надежный, неизменно прямой, самый достоверный из всех…»
В октябре и ноябре 1907 года Белый дважды побывал в Петербурге и возобновил встречи с Любовью Дмитриевной. Снова между ними возникли, как она говорит, «серьезные контры» и произошло «очень крупное объяснение», на этот раз уже последнее.
Много лет спустя Белый сказал об этом прямо и жестко: «Я опять имел встречи с Щ.: я, как Фома, таки палец вложил в рану наших мучительных отношений; и я убедился, что суть непонятного в Щ. для меня – в том, что Щ. понимания не требуeт: все – слишком просто, обиднейше просто увиделось в ней. Я-то? Последнее мое правдивое слово к Щ.: – Кукла! Сказав это слово, уехал в Москву, чтобы больше не встретиться с ней; все ж мы встретились лет через восемь; и даже видались, обменивались препустыми словами».
Слова были, впрочем, вовсе не препустые. Из письма Любови Дмитриевны к Блоку выясняется, что при этой встрече (в августе 1916 года) они говорили о прошлом, «сознали свои вины».
Они встретились еще раз – через пять лет, у гроба Блока…
Белый не признался лишь в одном – что вдохновительница «душевных мистерий», обернувшаяся в конце концов «куклой», была его единственной настоящей любовью, пронесенной через всю жизнь.
Кровь чернела, как смоль,
Запекаясь на язве.
Но старинная боль
Забывается разве?
Такие стихи сочинил Белый в 1906 году. И эта старинная боль не переставала бередить ему душу. Пятнадцать лет спустя люди, тесно общавшиеся с Белым в Берлине, долгими часами выслушивали его многоречивые, полные мельчайших подробностей рассказы о том, что некогда было и навсегда сплыло. Он исповедовался с такой страстью и с таким отчаяньем, словно речь шла о событиях если не нынешнего, то не далее как вчерашнего дня. Он даже по ночам ломился к утомленным слушателям, чтобы досказать то, о чем не успел поведать днем.
Белый в эти дни переживал очередную тяжелую личную драму: от него ушла жена – та Лея (она же Нелли), чье имя многократно встречается в его стихах и прозе. Но, как проницательно заметила одна писательница, с которой Белый делился своими переживаниями и воспоминаниями, Ася-Нелли была всего лишь «заместительницей» той – давней, которую он так горячо обличал и проклинал.
Нельзя было не остановиться на этом злосчастном романе – и не потому только, что он сыграл столь значительную роль в жизни людей, попавших в его водоворот. Роман этот отразил психологию, нравы, поведение, характерные для эпохи окрашенного в «лиловый сумрак» декадентского безвременья, знаменательные признаки которого Блок увидел в дверях, распахнувшихся на просвистанную ветром площадь, в отпылавших семейных очагах.
Вслед за поэтом и его спутницей мы вступаем в разбушевавшуюся метель.
Нет исхода из вьюг,
И погибнуть мне весело.
Завела в очарованный круг,
Серебром своих вьюг занавесила…
ОЧАРОВАННЫЙ КРУГ
1
«Я – во вьюге…» – сказал Блок Евгению Иванову 3 января 1907 года. Он влюбился – так, как мог влюбиться только поэт, умеющий целиком отдаваться стихии, знающий, что такое гоголевская «грозная вьюга вдохновенья». В полете, в вихревом кружении сердца для него потеряли значение непрекращавшиеся истерики Андрея Белою. Ему было просто не до них.
Кончался напряженный, богатый событиями, смутными надеждами и горькими разочарованиями год.
Жизнь шла рывками, ухабистой колеей. Стихи, неотвязные думы об искусстве, по средам – изысканные словопрения на Башне у Вячеслава Иванова, по воскресеньям – чинные собрания поэтов у старого, холодного, ироническою Федора Сологуба. Вино, случайные встречи… И страшное недовольство собой.
«Знаю, что перестаю быть человеком бездны и быстро превращаюсь в сочинителя. Знаю, что ломаюсь ежедневно. Знаю, что из картона. Но при этом… не умею самому себе каяться в этом, думаю, что поздно каяться, что та молодость прошла».
Но так сказать он мог только своему незаменимому рыжему Жене. Среди же людей чужих, сторонних, с кем ненароком сводила жизнь, он оставался неизменно строгим, собранным, благожелательным и недоступным.
Ему было двадцать шесть лет, а в кругу литературной молодежи он уже слывет мэтром. К нему прислушиваются, дорожат его оценкой – всегда прямой, нелицеприятной.
На шумной и пестрой писательской вечеринке все по кругу читают стихи. Одному из начинающих он советует выбросить нестерпимо банальную и трескучую концовку – и тот расцветает, убедившись, как выигрывают стихи от этой безболезненной операции.
В другой раз он ласково спрашивает у маленького, но страшно самолюбивого писателя – очень ли огорчил он его своей суровой рецензией?
В третьем случае на многолюдном угарном ужине у преуспевающего издателя подвыпивший Куприн осведомляется: кто этот красивый и молчаливый молодой человек? Блок? Избалованный успехом прозаик искренне удивлен. Очевидно, он представлял себе автора «Стихов о Прекрасной Даме», «Незнакомки» и «Балаганчика» совсем другим… Никакой позы, никакого апломба, ничего от «любимца публики».
… Зима выдалась на удивление снежная. Случается, выпадают в болотном Петербурге такие сухие, ясные, морозные, белые зимы.
Он еще чаще, чем обычно, бродил по глухим закоулкам Петербургской стороны.
Давно приглянулся ему затрапезный трактирчик, расположившийся в ветхом деревянном домишке на углу Большой Зелениной и Геслеровского. Места были достоевские, – неподалеку отсюда в последние свои часы затравленно бродил Свидригайлов.
Медленно и мягко падал голубоватый снег. Тускло светили редкие фонари. Пьяницы неверной походкой пересекали улицы, пугливо оглядываясь на городовых, и скрывались в темных подворотнях.
Улица, улица…
Тени беззвучно спешащих
Тело продать,
И забвенье купить,
И опять погрузиться
В сонное озеро города – зимнего холода…
О, если б не было в окнах
Светов мерцающих!
Штор и пунцовых цветочков!
Лиц, наклоненных над скудной работой!..
Он толкнул замызганную дверь на тугой пружине. В трактире было людно и парно. Сквозь пар и табачный дым со всех сторон наплывали с обшарпанных стен нарисованные на обоях гордые корабли с громадными флагами, вспенивающие голубые воды.
Еще сильнее запахло Достоевским, которого он в эти дни опять перечитывал. Казалось, вот сейчас войдет Раскольников и присядет за стол Мармеладова…
Обо всем остальном рассказано в первом видении его новой лирической драмы.
– Молчать! Не ругаться! Еще бутылочку, любезный…
– Позвольте, господин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207
В октябре и ноябре 1907 года Белый дважды побывал в Петербурге и возобновил встречи с Любовью Дмитриевной. Снова между ними возникли, как она говорит, «серьезные контры» и произошло «очень крупное объяснение», на этот раз уже последнее.
Много лет спустя Белый сказал об этом прямо и жестко: «Я опять имел встречи с Щ.: я, как Фома, таки палец вложил в рану наших мучительных отношений; и я убедился, что суть непонятного в Щ. для меня – в том, что Щ. понимания не требуeт: все – слишком просто, обиднейше просто увиделось в ней. Я-то? Последнее мое правдивое слово к Щ.: – Кукла! Сказав это слово, уехал в Москву, чтобы больше не встретиться с ней; все ж мы встретились лет через восемь; и даже видались, обменивались препустыми словами».
Слова были, впрочем, вовсе не препустые. Из письма Любови Дмитриевны к Блоку выясняется, что при этой встрече (в августе 1916 года) они говорили о прошлом, «сознали свои вины».
Они встретились еще раз – через пять лет, у гроба Блока…
Белый не признался лишь в одном – что вдохновительница «душевных мистерий», обернувшаяся в конце концов «куклой», была его единственной настоящей любовью, пронесенной через всю жизнь.
Кровь чернела, как смоль,
Запекаясь на язве.
Но старинная боль
Забывается разве?
Такие стихи сочинил Белый в 1906 году. И эта старинная боль не переставала бередить ему душу. Пятнадцать лет спустя люди, тесно общавшиеся с Белым в Берлине, долгими часами выслушивали его многоречивые, полные мельчайших подробностей рассказы о том, что некогда было и навсегда сплыло. Он исповедовался с такой страстью и с таким отчаяньем, словно речь шла о событиях если не нынешнего, то не далее как вчерашнего дня. Он даже по ночам ломился к утомленным слушателям, чтобы досказать то, о чем не успел поведать днем.
Белый в эти дни переживал очередную тяжелую личную драму: от него ушла жена – та Лея (она же Нелли), чье имя многократно встречается в его стихах и прозе. Но, как проницательно заметила одна писательница, с которой Белый делился своими переживаниями и воспоминаниями, Ася-Нелли была всего лишь «заместительницей» той – давней, которую он так горячо обличал и проклинал.
Нельзя было не остановиться на этом злосчастном романе – и не потому только, что он сыграл столь значительную роль в жизни людей, попавших в его водоворот. Роман этот отразил психологию, нравы, поведение, характерные для эпохи окрашенного в «лиловый сумрак» декадентского безвременья, знаменательные признаки которого Блок увидел в дверях, распахнувшихся на просвистанную ветром площадь, в отпылавших семейных очагах.
Вслед за поэтом и его спутницей мы вступаем в разбушевавшуюся метель.
Нет исхода из вьюг,
И погибнуть мне весело.
Завела в очарованный круг,
Серебром своих вьюг занавесила…
ОЧАРОВАННЫЙ КРУГ
1
«Я – во вьюге…» – сказал Блок Евгению Иванову 3 января 1907 года. Он влюбился – так, как мог влюбиться только поэт, умеющий целиком отдаваться стихии, знающий, что такое гоголевская «грозная вьюга вдохновенья». В полете, в вихревом кружении сердца для него потеряли значение непрекращавшиеся истерики Андрея Белою. Ему было просто не до них.
Кончался напряженный, богатый событиями, смутными надеждами и горькими разочарованиями год.
Жизнь шла рывками, ухабистой колеей. Стихи, неотвязные думы об искусстве, по средам – изысканные словопрения на Башне у Вячеслава Иванова, по воскресеньям – чинные собрания поэтов у старого, холодного, ироническою Федора Сологуба. Вино, случайные встречи… И страшное недовольство собой.
«Знаю, что перестаю быть человеком бездны и быстро превращаюсь в сочинителя. Знаю, что ломаюсь ежедневно. Знаю, что из картона. Но при этом… не умею самому себе каяться в этом, думаю, что поздно каяться, что та молодость прошла».
Но так сказать он мог только своему незаменимому рыжему Жене. Среди же людей чужих, сторонних, с кем ненароком сводила жизнь, он оставался неизменно строгим, собранным, благожелательным и недоступным.
Ему было двадцать шесть лет, а в кругу литературной молодежи он уже слывет мэтром. К нему прислушиваются, дорожат его оценкой – всегда прямой, нелицеприятной.
На шумной и пестрой писательской вечеринке все по кругу читают стихи. Одному из начинающих он советует выбросить нестерпимо банальную и трескучую концовку – и тот расцветает, убедившись, как выигрывают стихи от этой безболезненной операции.
В другой раз он ласково спрашивает у маленького, но страшно самолюбивого писателя – очень ли огорчил он его своей суровой рецензией?
В третьем случае на многолюдном угарном ужине у преуспевающего издателя подвыпивший Куприн осведомляется: кто этот красивый и молчаливый молодой человек? Блок? Избалованный успехом прозаик искренне удивлен. Очевидно, он представлял себе автора «Стихов о Прекрасной Даме», «Незнакомки» и «Балаганчика» совсем другим… Никакой позы, никакого апломба, ничего от «любимца публики».
… Зима выдалась на удивление снежная. Случается, выпадают в болотном Петербурге такие сухие, ясные, морозные, белые зимы.
Он еще чаще, чем обычно, бродил по глухим закоулкам Петербургской стороны.
Давно приглянулся ему затрапезный трактирчик, расположившийся в ветхом деревянном домишке на углу Большой Зелениной и Геслеровского. Места были достоевские, – неподалеку отсюда в последние свои часы затравленно бродил Свидригайлов.
Медленно и мягко падал голубоватый снег. Тускло светили редкие фонари. Пьяницы неверной походкой пересекали улицы, пугливо оглядываясь на городовых, и скрывались в темных подворотнях.
Улица, улица…
Тени беззвучно спешащих
Тело продать,
И забвенье купить,
И опять погрузиться
В сонное озеро города – зимнего холода…
О, если б не было в окнах
Светов мерцающих!
Штор и пунцовых цветочков!
Лиц, наклоненных над скудной работой!..
Он толкнул замызганную дверь на тугой пружине. В трактире было людно и парно. Сквозь пар и табачный дым со всех сторон наплывали с обшарпанных стен нарисованные на обоях гордые корабли с громадными флагами, вспенивающие голубые воды.
Еще сильнее запахло Достоевским, которого он в эти дни опять перечитывал. Казалось, вот сейчас войдет Раскольников и присядет за стол Мармеладова…
Обо всем остальном рассказано в первом видении его новой лирической драмы.
– Молчать! Не ругаться! Еще бутылочку, любезный…
– Позвольте, господин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207